Человеческих голосов не было слышно.
Дома на клеенчатом столе мурлыкал шипящий самовар, на тарелке белели яйца, в кувшинчике молоко, стояло масло, нарезан ситный.
Пришел машинист. Поздоровались. Детишки облепили стол и глядели голодными глазами.
Машинист сел к столу.
– Мать, дай-ка чаю.
– Не дам, поешь спервоначалу.
– Ну, как у вас там?
– Да вот литературу привез.
– Доброе дело.
Он облупил яйцо, откусил, да вдруг странно ткнулся в стол, уронив голову, с куском откушенного яйца во рту.
– Митька, али не знаешь своего дела?! – закричала мать.
Мальчик стал тормошить отца и тянул плаксиво:
– Папаня, да ну-у, будет! Не спи, поешь, потом будешь спать.
– Ну, ладно… хорошо… – отшатнулся тот и опять ткнулся и уронил голову.
Мальчик опять его затормошил. Машинист стал вяло жевать и с виноватой улыбкой, делая усилие поднять отяжелевшие веки, сказал:
– Сморился дюже. Ну, пойду. Мы с вами утром потолкуем, я свежий буду. Вы ночуйте у нас.
В другой комнатке заскрипела кровать, и послышалось его свистящее, заливистое дыхание. Ребятишки сейчас же окружили стол и закричали на все голоса:
– Дай!.. Дай!.. Да-а-ай!..
Мать их оттаскивала и торопливо прятала яйца, белый хлеб, молоко.
– Цыцьте!.. Зараз вечерять соберу, это папке утром.
Поднялись визг и плач. Она шлепнула одного, другого, поставила миску, налила квасу, накрошила черного хлеба, луку, и ребятишки стали носить пузатыми деревянными ложками.
– Почему ваш муж и в воскресенье работает?
– Господи, – сказала она, – ды ведь всегда. Ни праздников, ни воскресных дней нету, печи-то бесперечь горят, не тухнут. Только что на пасху – два дня, да на рождество – день, а то круглый год. Двенадцать часов проработает, двенадцать его товарищ, так и сменяются.
– А если заболел?
– За все время полагается только три недели болеть, ежели больше – за ворота. У моего-то воспаление легких было. Пролежал три недели, доктор сказал – еще поправиться надо, а он стал на работу, – семья. Доктор велел кормить, а сами видите, какой едок, в рот не вопхаешь. Придет, только бы до постели добраться. Обед пошлешь на завод, от жары не ест. Только что утром перекусит.
Она вытерла глаза и высморкалась в уголок платка.
– Ребятишек жалко. Да на двадцать два рубля в месяц не дюже раскормишься. Яйца-то как подорожали, разве мысленно!
Ребятишки налили раздувшиеся животы квасом, напхали луком и черным хлебом и, облизав ложки, расползлись спать. Только старший стоял возле с прозрачным лицом и, вытянув тонкую шею, внимательно слушал.
– Этого-то вот в училище надо бы отдать, просится, а мы в трахтир определяем, в мальчики… куды же деться?
Она опять всхлипнула и вытерлась уголком.
Всю ночь меня давило. Будто земля провалилась в черный провал несказанных размеров и будто весь провал застлало дымом. И будто стоит в нем с серым железным лицом громадный человек, и черные ямы вместо глаз, только железные плечи выставились из дыма, и будто в руках у него четыреххвостка, и вплетены в нее железные концы. И в дыму не слыхать человеческих голосов, а все знают – там полно людей, и несутся оттуда железный стон и лязг, и надрывающийся металлический грохот, и нет этому конца, и нет ему предела…
II
Пришлось недавно мне опять проезжать через Юзовку, теперь Сталино. Зашел в знакомый домик. Встретила молодая женщина приветливо, с ребенком на руках:
– Вам Митю? Он сейчас придет.
Подождал. Хлопнула дверь. Вошел с бледно-темным от сажи и огня лицом молодой рабочий, в грязном, замасленном и прожженном костюме.
Я назвался.
– А-а, как же, помню. А меня бы не узнали, мальчишкой ведь был тогда. Садитесь, пожалуйста, вот сюда. Анюта, дай нам чайку. Папаша помер, года через два после вас… чахотка. Замучили. Я на его месте теперь. Мамаша с старшей сестрой уехали.
– Что же, тяжело и теперь?
– Как же не тяжело, в огне. Ну только, разумеется, не то, что было. Во-первых, семичасовой рабочий день, работа сменами, во-вторых, выходной день есть. Опять же профессиональный союз, завком, – ну, да совсем другое. Как же. Недаром революция пришла. Конечно, трудно, и деньги задерживают, и продукты, и спецодежды не добьешься. Ну, да ведь знаешь, не на век, а все понемногу лучше, – гляди и вылезем. Теперь по крайности надежда есть – вылезем, беспременно вылезем, а ведь тогда беспросветно.
И я вспомнил, как много лет назад стоял на станции. Жара, пыль, мухи – тоска.
Начальник станции в красной шапке, с напряженной тревогой на лице. Толпа железнодорожников, жадно глядевшая в даль убегающих путей.
А там засверлило, запылило, родился белый клубочек, разросся в поезд, и он, громыхая на стрелках, пронесся мимо станции и пропал. Начальник снял красную фуражку и перекрестился.
На одно мгновенье я уловил сквозь блеснувшие зеркальные стекла салон-вагона матово-точеное лицо красивой молодой женщины, цветы, бархат, надменное лицо холеного молодого человека и в глубине, в ленивом кресле – тяжелого пожилого господина, с огромным брюхом, обтянутым белым жилетом, по которому блеснула золотая собачья цепь.
Все пропало, как сон.
Да, все пропало, как сон: оттого Митя так твердо уверен, что вылезем.
III
Как же не вылезть? Кровососов с золотой собачьей цепью уже и след простыл. А народ взялся навести порядок, строить новую лучшую жизнь.
Вернулся я из Сталино в Москву, на свою Пресню. И что же увидал?
По Пресне шли воскресники. Кусал мороз усталые красные, но веселые лица. Шли дружно, и дружно шла над ними густая, не вмещающаяся в улице песня, – говор, смех, шутки.
Стояли кучки народу, удивлялись и смотрели.
– И чево радуются! – говорили бабы на углах, поджав стынущие руки. – Голодные, холодные, раздетые, квартиры-то нетопленные, да еще, сказывают, задарма работают по воскресеньям.
А им бросали молодые оживленные голоса с веселыми сверкающими улыбками:
– Эх, мать! Да потому-то и радуемся, что, впроголодь, не одетые, свою, а не чужую судьбу строим. Ты глянь, сколько мы на Александровской дороге дров перекидали, сколько провианту выгрузили, сколько для деревни мануфактуры погрузили. А это все для нас да для вас. То-то и весело. Ты глядишь в книгу, да видишь фигу. А ты разуй глаза: какой день для трудящихся-то зачинается! Гляди, ты гляди, что будет! Вольная жизнь, ласковая жизнь, и счастья полно человеческого.
И в народе тоже светлели лица и говорили;
– Стало быть, правда. Чего бы им тянуться? Я сам видел, как работают, – горит в руках. Знамо, на себя работают, не на другого. Пойтить и нам, видно, в энто воскресенье поработать. С каждого по нитке, а голому миру рубаха огроменная, всех оденет.
А над пресненцами уже плыло густо, дружно, могуче, покрывая дома и улицы:
Вста-ва-ай, про-кля-тьем заклейменный,
Ве-есь ми-ир го-лодных и ра-бов…
Знойное небо, чудесное расплавленное солнце, от которого давно у всех загорели лица; ласковый горячий ветерок струится все в одну сторону, раскачивая березы; а под ними на песке судорожно играют живые тени и трепетные золотистые пятна. Пахнет до одури насыщенным смолистым запахом, голова кружится. Чайку бы попить в этой благодати да с книгой завалиться вон в той сосновой роще.
А вместо этого головы всех подняты вверх, и глаза напряженно следят. В голубой высоте то сверкнет, как длинная спица, то погаснет, и снова знойная голубизна, и опять сверкнет.
– Каждый день бомбы кидает. Летает вот рукой подать, за лес крыльями цепляется, а ничего не поделаешь: пулеметы не берут, снизу блиндированы, а пропеллер – туда не попасть.
– Погоди, – говорит другой красноармеец, – вот привезут наши, перестанет зря мотаться над нами.
Длинная игла в небе совсем погасла.
– В тыл полетел, эшелоны все ищет.
Стоит красавец, сажень косая росту, плечистый, стройный, пышет алая фуражка; до самой земли кривая кавказская, похожая на ятаган, шашка, вся в серебре, с чернью. Весь он затянут, все в нем кокетливо-воинственно и отважно. Чувствуется лихой кавалерист.
– Вот приходится со своими же поляками воевать. Да, я – поляк из Вильны.
– Как они дерутся, поляки-то?
– Да как вам сказать, есть пехотные части стойко бьются, а кавалеристы наших атак не принимают. Два раза водил свой конный отряд в атаку, оба раза не приняли, показали тыл. А одеты – один шик. Тут, – он провел пальцем вокруг горла, – оторочено черным барашком; в таких коротких затянутых мундирчиках, – загляденье. Конечно, в общем сейчас дерутся хорошо, но как только нас подопрут резервами, разобьем, у меня нет сомнений. Только вот злодеи мучают наших пленных, такие пакости делают. Я сам видел трупы наших пленных красноармейцев; знаете, не хочется и рассказывать, что проделывают! Что турки когда-то.