— А-а? Ребенка! Это не инстинкт?
— Это закон.
Заспорили женщины. Затем спор иссяк. Архипов предложил преферанс. Раскрыли зеленый столик, поставили по углам свечи, играли не спеша, молчаливо, со старинной записью, по-зимнему. Архипов сидел прямо, положив локти на стол, держал их под прямым углом. За домом свистел ветер, вьюга разрасталась, где-то сиротливо, тоскливо скрипело, хлябало железо. Пришла Алена, села около мужа, сидела тихо, скрестив на груди руки. Коротали вечер.
— Последний раз я сидела за преферансом в шхерах, в маленькой деревенской гостинице, была страшная буря, — Ксения Ипполитовна заговорила задумчиво. — Нет, в жизни есть большие трагедии и маленькие трагедийки.
Ветер свистел упорно, тоскливо, в окна хлестала метель.
Ксения Ипполитовна засиделась до позднего часа, Алена упрашивала ее остаться ночевать, — не осталась, уехала.
Полунин провожал до околицы. Поземка летела стремительно, больно кололась, свистел ветер, была кругом зеленая, снежная муть, луна прыгала наверху в облаках. Лошади шли трудно, шагом. В полях был мрак.
Возвращался Полунин один, без дороги; ветер дул в лицо, снег слепил глаза. Заходил убирать лошадей; Алена встретила его у кухни, поджидала, — было лицо ее тихим и скорбным; подошел к ней, обнял, поцеловал.
— Не грусти, не бойся. Тебя одну люблю, только. Знаю, отчего затомилась.
Алена взглянула благодарно и нежно, улыбнулась застенчиво.
— Ты не понимаешь, — одну любить. Другие этого не умеют.
Над домом выл ветер, в доме была тишина. Прошел в кабинет, сел к столу; заплакал ребенок, ходил со свечей к нему, принес его Алене, Алена кормила. Ребенок был маленьким, хрупким, красным, — нарождал безмерную нежность в сердце Полунина. Одиноко светила затекшая свечка.
На рассвете прозвонил телефон. Полунин встал уже. Рассвет творился медленно, синими красками, за окнами и в комнатах была синяя муть, окна замело снегом, вьюга стихла.
— Я вас разбудила, вы уже легли? — говорила Ксения Ипполитовна.
— Нет, я уже встал.
— Чтобы бодрствовать?
— Да.
— А я только что приехала. Буран кружил нас полями и без дорог, все дороги замело… Я ехала и думала, думала, — о снеге, о вас, о себе, об Архипове, о Париже… О, Париж!.. Вы не сердитесь, что звоню я, о, мой аскет… Я думала о нашем разговоре.
— Что — думаете?
— Вот… вот, мы с вами говорили… но вы простите, — ведь так вы не можете говорить с Аленой. Она ничего не поймет?.. Как же, — как?
— Можно совсем не говорить и все понимать. Есть нечто, что соединяет без слов не только меня и Алену, но меня и весь мир.
— Ну да… — Ксения Ипполитовна сказала тихо, — простите, — баба Алена…
— Я ее люблю, и у меня от нее дочь.
— Ну да. А мы любим без детей… мы встаем не утром, а днем, и днем скучаем, чтобы веселиться ночью, когда вы разумно спите, — крикнула Ксения Ипполитовна. — Мы «гейши фонарных свечений», — помните у Анненского? Ночью мы сидим в ресторане, пьем вино и слушаем ночное кабарэ. Любим без детей… А вы? — вы живете разумно, правдивою жизнью, ищете правду… что же!? — правда!.. — крикнула зло, насмешливо.
— Это несправедливо, Ксения, — Полунин ответил тихо, опустив голову.
— Нет, погодите! Тоже из Анненского: «и было мукою для них, что людям музыкой казалось…» мы — «гейши фонарных свечений», но — «нет у Киприды священней несказанных нами люблю…»
— Это несправедливо, Ксения.
— Несправедливо? — крикнула, расхохоталась и вдруг затихла, заговорила скорбно, еле слышно: — «но нет у Киприды священней несказанных нами люблю…» люблю-у… Милый, тогда, — в том июне я смотрела на вас, как на мальчика, а теперь я кажусь себе маленькой, маленькой, а вы — больший, который защитит… Как сиротливо было ночью одной в полях! Но это — искупление… Вы единственный, кто любил меня свято. Спасибо вам, но у меня нет уже веры.
Рассвет был серым, медленным, холодным, красно бурел восток!
III
После Парижа встретил Ксению Ипполитовну старинный дом, опиравшийся на свои колонны целое столетие, архитектуры классической, с фронтоном, двухсветною залою, с гулкими коридорами, с мебелью, застывшей так, как ставилась она последний раз при прадеде, — встретил дом, уже отживший, ее, последнюю в роде, безразлично и хмуро, холодными комнатами, темными и страшными ночью, многолетней пылью. Прежнее помнил один ветхий лакей, — помнил прежних господ, старую барскую, ширь; горничная, что приехала с Ксенией Ипполитовной, не говорила по-русски.
Поселилась Ксения Ипполитовна в комнатах матери; сказала старику, что порядок будет прежний по старинным правилам. Тогда же старик сообщил, что при старых господах в сочельник собирались родные и близкие, а под Новый год — весь уезд, все дворянство «даже безприглашения почитало за долг» приехать, и что теперь же надо готовить запасы.
Поднимал старик Ксению Ипполитовну в восемь, подавал кофе и после кофе говорил сурово:
— Вам надо, барыня, пройтись, прогуляться по хозяйству, а потом в кабинет книги читать и записать приходо-расходы, управляющий придут. Так барин всегда поступали.
И делала все так, как указывал старик, — по прежнему порядку, была тиха очень, покорна, печальна, читала толстые наивные книги, те, где «ш» путалось с «т». И лишь иногда, тайком от деда, звонила Полунину и говорила с ним долго и боязно, с тоскою, ненавистью и любовью.
На святках катались на тройках, гадали; Ксении Ипполитовне вышла из воска колыбель; ездили в город ряжеными, заезжали на любительский спектакль в клуб, Полунин рядился лешим, Ксения Ипполитовна — лешего дочкой, березницей. Ездили к соседним помещикам. Святки стояли ясными, морозными, с красным утренним солнцем; с восковым от солнца дневным светом, с длинными синими вечерами.
IV
К Новому году, к шумному балу в доме, старик поднял суматоху, чистил паркеты, расстилал ковры, наливал лампы, расставлял новые свечи, доставал из сундуков сервизы и серебро, заготавливал нужное для гадания, — к вечеру дом был готов, парадные комнаты блистали огнями, у дверей стояли парнишки из села.
Ксения Ипполитовна проснулась в этот день поздно и не вставала, лежала до обеда в кровати, туда ей приносили кофе и завтрак, лежала неподвижно, закинув руки за голову. День был яркий, в окна шло солнце, и золотые солнечные лучики падали на глянцевитый пол, отражаясь, раскидывали зайчиков по темным стенам в штофных обоях. За окнами холодно блестел синий снег с узорными следами птиц. Над конным двором стало небо, синее и пустое. Спальня была большой, сумеречной, в коврах; у внутренней стены стояла двухспальная кровать под балдахином, в углу кивот. Лицо Ксении Ипполитовны было скорбно и утомлено. Перед обедом принимала ванну, долго одевалась, обедала одна, вяло, медленно, с книгой в руках. За окнами в парке перед сумерками кричали вороны, птицы разрушения. С вечера ненадолго поднимался новорожденный месяц, красный и хрупкий. Вечер в морозе стал ясным и тихим. Звезды казались огромными, небо — атласным, синим, снег — бархатным, зеленоватым.
Полунин приехал рано. Ксения Ипполитовна встретила его в диванной; горел камин, лампы не было, у камина стояли два вольтеровых кресла, окна, закругленные вверху, в инее, были, казалось, серебряными. Отсветы из камина падали оранжевые, теплые.
— Я грущу сегодня, Полунин.
Была Ксения Ипполитовна в черном вечернем платье, волосы заплела в косы, руку для поцелуя подала.
Сидели рядом в креслах.
— Я ждала вас в пять. Сейчас шесть. Вы все невежи и невнимательны к женщине. Вы ни разу не захотели побыть со мной наедине, — не догадались, что я хочу этого, — говорила Ксения Ипполитовна тихо, немного холодно, смотрела упорно в огонь, щеки оперла узкими своими ладонями. — Вы очень молчаливы, дипломат… Как сегодня в поле? Холодно, тепло? Вам сейчас подадут чаю.
— Да, холодно, очень, но тихо, — сказал не сразу, помолчал. — Когда мы с вами говорили, вы не сказали всего. Говорите сейчас.
Ксения Ипполитовна усмехнулась.
— Я уже все сказала… Холодно очень? Я сегодня не выходила. Думала о Париже и о том, — об июне… Сейчас принесут чай.
Встала, позвонила, вошел старик.
— Скоро чай?
— Несу, барыня.
Ушел и принес поднос с двумя стаканами, флаконом рома, печеньем, смоквой, медом, расставил на столиках у ручек кресел.
— Свету не прикажете?
— Нет. Ступайте… Притворите дверь.
Старик ушел, посмотрел внимательно и понимающе.
— Я вам уже все сказала. Как вы не поняли? Пейте чай.
— Говорите, Ксения.
— Пейте чай, подлейте рому. Я вам все уже сказала. Помните, о мышах? Вы не поняли? — говорила Ксения Ипполитовна холодно, тем же тоном, что и лакею, сидела в кресле прямо.
— Нет, значит, — не понял.
— Ах боже мой! Вы раньше чутки были, мой аскет. Хотя здоровье и счастье всегда не чутки, — вы ведь здоровы и счастливы.