Однако вспоминать-то я хотел не столько о тете Оле, сколько о ее сыновьях.
Не часто бывает так, чтобы мальчишка вместо самой первой игрушки получал в руки или даже самовольно схватывал настоящий инструмент: молоток, долото, стамеску, коловорот. Черновы ребятишки росли в мире рубанков, фуганков, кудрявых стружек, кусков дерева, на глазах у них превращавшихся в оконную раму, в салазки, в оглоблю, в топорище, в спицу для тележного колеса, в табуретку, в скворечню, да и мало ли еще во что.
Не удивительно поэтому, что во все наши игры они привносили дух изобретательства и, я бы сказал, обстоятельности.
Все считали в селе, что со временем Черновы мальчишки станут какими-нибудь механиками, хотя бы по той простой причине, что один за другим, выбегая из своего дома, они начинали не то махать руками наподобие крыльев, не то вертеть ими как бы пропеллером, при этом кричали на все село: «Махина, махина, махина!» Какая уж именно машина рисовалась в это время в их воображении, никто не знает.
У старшего, Бориса, был очень выразительный жест. Слушает он, слушает про что-нибудь, не понимая, так что даже поперек лба вздуется синяя жилка, и вдруг подпрыгнет на одном месте, хлестнет звучно ладонью о ладонь и одновременно воскликнет: «Ага!» – значит, Борис все понял.
Однажды мы с Васей Куэовым вычитали в «Пионерской правде», разобрались в нарисованных там чертежах и стали мастерить «Сережин пулемет». Ствол мы решили прожечь жигалом в кузнице, благо отец Васи был кузнец. Однако воображать проще, чем делать. Жигало лезло в куске дерева наискось, дым разъедал глаза, дважды каждый из нас обжег руки, и слезы отчаяния готовы уж были выдать наше душевное состояние. В это время случился в кузнице Борис Чернов. Он, пока мы возились с прожиганием ствола, все изучал расположенную на верстаке газету с чертежами «Сережиного пулемета». Спохватились мы, когда было поздно, то есть когда он уж подпрыгнул на одном месте, хлестнул ладонью о ладонь и, воскликнув: «Ага!» – выбежал из кузницы.
После этого три дня никто не бегал по селу, вертя руками и крича: «Махина, махина, махина!» Зато на четвертый день Панька Васильев в то время, как проходил мимо Чернова дома, был обстрелян из слухового окошка сухим горохом. Слышался равномерный треск. «Сережин пулемет» работал без перебоя.
Я уже сказал, что Черновы сыновья во все привносили дух обстоятельности. Когда дягиль выйдет в мясистые, сочные трубки, мы делали из этих трубок чвикалки. Сейчас срежешь трубку поближе к земле, а один конец оставишь глухим, обрежешь по суставу. В глухом конце проткнешь тоненькую дырочку, на аккуратную палочку намотаешь пакли, чтобы туго ходила внутри трубки, и чвикалка готова – стреляет водой на пятнадцать шагов. Понаделав чвикалок, устраивали около пруда войну – партия на партию. Один раз человек семь напали на троих Черновых братьев, измочили их – не надо купаться. В самый разгар сражения Борис вдруг бросил свою чвикалку, подпрыгнул на одном месте, хлопнул ладонью о ладонь и воскликнул: «Ага!»
Два дня, подойдя к воротам Чернова дома, за которыми сразу стояли верстаки, можно было слышать пыхтение, сопение и время от времени злорадное хихиканье. На третий день Борис выбежал к пруду, держа в руках некую медную трубу, запаянную с одного конца. Борис навел трубу, куда нужно, а Николай и Серьга действовали поршнем. Струя толщиной в палец хлестала из трубы через весь пруд, и наши чвикалки были теперь как бы жалкие пистолетишки по сравнению с полковой гаубицей.
Шутки шутками, но никто не умел сделать лучше Черновых мельницу, чтобы крутилась, поставленная над весенним ручьем, и лыжи у них были самодельные. Вскоре по-настоящему проявились способности братьев Черновых. Было это, когда все село, то есть всех нас, сельских мальчишек, охватила идея педального автомобиля. Идея эта, вычитанная в «Пионерской правде», была настолько проста, что осуществить ее нам казалось пустяковым делом. Почему-то каждый решил строить автомобиль самостоятельно, тайно, и если бы каждому удалось, то однажды на улицах Оленина появилась бы колонна деревянных педальных автомобилей.
Как сейчас помню, затащил я на чердак еловое бревно, топор, одноручную пилу, а также молоток с гвоздями. Иного инструмента у меня не было. Автомобиль снился мне по ночам, я видел его в грезах и воображении ладным, красивым, роскошным, обитым изнутри красным плюшем. Но пока что у меня было одно лишь еловое бревно, лежащее на жарком душном чердаке, и я не представлял в полной мере, что между бревном и красным плюшем, пущенным на сиденье, расстояние не меньше, чем от сказки до яви. Мне так хотелось видеть автомобиль готовым, чтобы можно было приступить к обиванию его красным плюшем, что не хватало терпения обтесать бревно и сделать из него хотя бы квадратный брус, годный на основание автомобильной рамы. Так и осталось неотесанным мое еловое бревно. У других мальчишек дело пошло разве что немного подальше, если не считать Черновых.
Однажды раскрылись тесовые ворота их двора, и, поскрипывая сколоченными из досок колесами, вполне готовый автомобиль выехал на зеленую лужайку. Борис сидел за рулем и крутил педали, Николай бежал рядом и изображал гудок, а младший, Серьга, кружил руками наподобие пропеллера и кричал: «Махина, махина, махина!»
Автомобиль оказался гораздо проще и скромнее моего, роскошного, рисовавшегося в воображении. Не было и красного плюша. Но у этого автомобиля все же было одно «незначительное» преимущество перед моим: он существовал и на нем можно было кататься вдоль сторонки села.
К началу войны Борис вырос в высокого, ладного парня, с жгуче-черными волосами; Николай успел окончить в Кольчугине электрокабельный техникум; Серьге исполнилось шестнадцать лет.
Бориса убили в первый же день войны, кажется, в Бресте, а Серьгу два годя спустя. Николай по болезни попал в тыловую часть и, таким образом, остался жить, один из трех братьев. Он несколько лет работал в колхозе, но здоровье его все ухудшалось. Тут он вспомнил про старую специальность свою, полученную в техникуме, и уехал в город. Состарившаяся тетя Оля переехала к нему, а сестры разъехались кто куда, главным образом в Москву: была зацепка в виде родственницы.
Дом их с цельными зеркальными стеклами стоит теперь заколоченный. Летом приезжает в Олепино тетя Оля, расшивает одно окно, и этого ей вполне достаточно. Находились покупатели, но старая женщина твердо сказала, что, пока жива, чужая нога в дом не ступит.
Последний раз я разговаривал с ней, когда она была в сильно расстроенном состоянии. У нее, так как никого не осталось в колхозе, хотели по углы отрезать усадьбу, то есть хороший сад, выращенный руками покойного мужа. Но она в волнении начала говорить непонятное: «Или вы не видите, как сыновья мои, красавцы мои, раньше звонка идут на работу? Вы думаете, они спят под курганами, сложив свои головы? Да не каждый ли день, да не раньше ли всех они идут на работу? Может, тяжела для вас, живых, иная работа, а им она самая легкая, самая радостная…»
Так и не отрезали усадьбу у тети Оли Черновой.
* * *
По соседству с Черновыми жила семья Грубовых. Детей у Грубовых было тоже три брата, но зато девчонки не было ни одной.
Как только вспомнишь Черновых, так и видишь себя мастерящим вместе с ними что-либо. То водопровод от пруда к дому, то автомобиль, то, начитавшись «Занимательной физики», разнообразные игрушечные фонтаны, телескопы, а то и вечный двигатель.
С братьями Грубовыми, напротив, связана у меня самая озорная, самая бесшабашная сторона детства.
Старший, Николай, был посерьезнее и потише, чем Валька или Бошка (то есть Борис). Эти двое были настоящие сорванцы.
Черновым важно сделать мельницу и установить ее над ручьем, вытекающим из пруда, а Грубовым важно подкрасться в это время сзади и столкнуть кого-нибудь в воду.
Тем интересно полить гору водой, чтобы на другой день было хорошо кататься на салазках, а этим непременно надо ночью, тайно, либо сделать поперек горы канавку, либо посыпать гору золой из печки, так что салазки станут останавливаться на середине горы.
Кому-нибудь интересно сплести вершу и поставить ее в реке под кустом, а нам, если я в это время с Грубовыми, гораздо интереснее подследить и вытащить чужую вершу из воды да еще и подкинуть в нее дохлую ворону. Недаром эти живущие по соседству мальчишки – Черновы и Грубовы – всегда враждовали друг с другом.
Сквозь мое детство Черновы прошли как бы этакое положительное, созидательное или даже добродетельное начало, а Грубовы – как начало демоническое, прямо-таки мефистофельское. Валька, например, был чистый Мефистофель. Это ведь именно он подсунул подкову в сноп пшеницы, из-за чего едва не остался без руки машинист Андрей Павлович.
До сих пор я удивляюсь, каким чудом никто из нас, по меньшей мере двадцати олепинских мальчишек, не искалечился или не убился насмерть в пору повального увлечения самоделками.