Однажды Марксина пропала на целый день. Пришла довольная. «Устроилась, — сказала она. — В колхозе »XVII партсъезд». Там чудная докторша, Роза Самойловна, взяла безо всяких. И близко, только четыре километра, все лесом. Такой чудный лес!» Савелий посмотрел на ее резиновые боты, по щиколотку измазанные жирной грязью, но ничего не сказал.
— На высоту с большим желанием идешь? — спросил Савелия бригадир Коляда, огромный, краснорожий дядька.
— С большим желанием иду, — отвечал Савелий, понимая, что это ритуал, что-то вроде воинской присяги.
— Хорошо, — сказал бригадир. — И главное не бойся страху. Страх в нашем деле имеет место. Даже оторви да брось ребята иногда тушуются. Но, с другой стороны, и лихачить вам не надо. — Он вдруг перешел на «вы». — Дети у вас есть?
— Трое.
Бригадир не спросил, как тот парень в амбулатории: «Тогда зачем?» Напротив, он кивнул понимающе и одобрительно и сказал:
— Ну, ну.
Приди к нему академик или маршал Советского Союза и скажи: «Решил переквалифицироваться в бетонщики», — Коляда бы не удивился, он бы и им сказал:
«Ну, ну».
Вечером, когда ужинали, Марксина вдруг отложила ложку и спросила:
— Очень опасно?.
Это она спросила первый раз в жизни. Савелию было приятно. Мужчина должен подвергаться опасности, женщина должна тревожиться.
— Нисколько не опасно, — сказал он. — Там пояса выдают.
И вот смена. Сначала надо было просто добраться до места.
Метров пятнадцать вверх по зыбкой лестничке, потом по клеткам арматуры — лезешь, и под ногами пропасть. До верхней отметки он добрался весь мокрый.
Ему подали на веревке ломик. Ключ был в кармане. Он знал свой маневр: надо отвинтить гайки крепления, а потом ломиком отодрать опалубку. Ему уже показывали, как это делается, теперь сказали: давай сам.
Ногой стоишь на кончике болта, торчащем на тридцать сантиметров. Рукой держишься за верхний болт. Пошевелиться страшно.
А тут надо не просто держаться, надо работать. Ты, конечно, привязан, но все равно страшно. Надо повернуть ключ и нажать. Еще сильнее, еще. И тут теряешь равновесие, сердце на миг останавливается и взрывается. И долго потом стоишь без движения, вжавшись в стену, слушаешь звон сердца.
И снова все сначала. Только немного иначе. Это было с Савелием. Час, другой, третий. И вдруг стало легче, и он увидел небо, и последняя гайка сама пошла, и прилетела какая-то птица. У ног Савелия лежала атомная станция. Он вдруг вспомнил об этом.
Внизу ударили в рельс. Перерыв.
Его все предупреждали, что спускаться страшнее, чем подниматься. Нога робко искала опоры, руки до боли сжимали ребристые прутья арматуры.
Но Савелий был слишком взбудоражен, чтобы замечать это. Он слышал, как трубили трубы. Вот сейчас уже скоро (он безбоязненно взглянул вниз, хотя все говорили, что этого делать не стоит). Сейчас его встретит на земле бригада. И он рассмеется как ни в чем не бывало. И огромный Коляда хлопнет его огромной ручищей по плечу: «Молодец!» И все будут хлопать его по плечу. И никто из них не усомнится в том, что Савелий всю жизнь был таким — отважным, решительным и веселым...
Под лестницей сидели и закусывали какие-то девушки. Трое грузчиков лениво тащили трубу к реакторному корпусу. Коляды не было. Бригады не было. Все уже ушли.
«Ну конечно, — подумал Савелий. — А чего им, в самом деле, дожидаться. Они же все это делают каждый день. И похлеще делают. Конечно».
Но почему-то возбуждение не проходило. И трубы все трубили. И ему вдруг показалось, что все еще будет и кто-нибудь еще скажет ему: «Сава, ты бог!» Конечно, не в том смысле, в каком говорила Юре Мартыщенко та женщина — кандидат исторических наук.
Корнею Ивановичу Чуковскому
Было еще только без пятнадцати восемь или даже без двадцати, и вдруг зазвонил телефон. Маме и папе так рано никогда не звонили, а Машке иногда звонили. Поэтому она в одном чулке выбежала в коридор и схватила трубку.
— Можно, пожалуйста, Гаврикову Машу? — попросил вежливый, почти мужской голос. Машка могла бы побожиться, что не знала никого с таким вежливым голосом.
— Я слушаю.
— Машка, — сказало в трубке и вздохнуло с облегчением (конечно, Коле нелегко было выговорить ту длинную вежливую фразу). — Англичанка велела, чтоб ты принесла магник. Произношение записывать. К тебе сейчас Ряша зайдет.
Ее все звали Машкой, хотя русачка Людмила запрещала, говорила, что это вульгарно и грубо. Но это не было грубо. Так же как не было ласково, что другую Машу звали Машенькой. Просто та была действительно Машенька, такая кисочка «мур-мур», а это действительно Машка, свой парень.
Она еще в четвертом классе лучше всех дралась портфелями и берет лихо сдвигала на одно ухо (так что Фонарев даже спрашивал физичку, на основе каких физических законов он держится и не падает?). И если Машка ставила чайник, то всегда на полный газ, так что через минуту и у чайника крышка была набекрень. Ребята правильно понадеялись, что она достанет магник.
— Мам, нужен магнитофон, — сказала она твердо. — Для английского.
Мама всплеснула руками и позвала папу. Папа вышел из ванной с пышной мыльной бородой, доходящей до глаз:
— Ну что там еще у вас?
Папа был кандидат философских наук и на все, естественно, смотрел философски.
— С одной стороны, мама совершенно права, магнитофон не твоя игрушка, которую ты можешь таскать туда-сюда, — сказал он Машке. — Но, с другой стороны, — это он сказал уже маме, — магнитофон безусловно необходим для совершенствования в иностранном языке.
Он всегда умел так сказать, что возразить было уже почти невозможно. Если б он сказал просто: «для урока», то мама вряд ли бы отдала. Но для совершенствования!
Мама очень дорожила магнитофоном. Когда приходили какие-нибудь неинтересные гости, например папины философы с кафедры, с которыми неизвестно было про что разговаривать, то включали пленку. Для этого у них были специальные пленки с такими штучками, которых по радио, сколько их ни лови, не услышишь. Например, такая:
Чьюбчик, чьюбчик, чью-убчик кучерявый,
Эх-д, развевайся, чьюбчик на ветру, ых...
— В этом есть какая-то безудержная степная удаль, — замечал в этом месте папа. И никто ему не возражал.
Словом, несмотря на все это, магник Машке дали. И тут как раз пришел Ряша, то есть Вовка Ряшинцев.
— Ну, что там нести? — грубо, как Челкаш из произведения Максима Горького, спросил он. — Это, что ль?
Вовка старался быть таким же грубым соленым парнем, как Коля. Он тоже говорил «во даете!» и сплевывал, не размыкая губ. Но все это плохо ему удавалось, потому что он был хилый очкарик, кроме того, сильно испорченный интеллигентным воспитанием, которое навязали ему родители — знаменитые в городе зубные врачи...
Когда они вошли в класс, держась вдвоем за кожаную ручку тяжелого музыкального ящика (конечно, Машка не дала этому несчастному Ряше тащить его одному), по всем партам прокатился стон. Коля от счастья вскочил на учительский стол и завопил:
— Обдурили дураков на двенадцать кулаков!
Обычно каждого дурака обманывали только на четыре кулака, но, поскольку тут обманули сразу двоих (а может быть, просто для рифмы), Коля пел: «на двенадцать кулаков». И это было в три раза обиднее.
— Эта, с позволения сказать, острота самого низкого пошиба, — дрожащим интеллигентным голосом сказал Ряша, но потом овладел собой и рявкнул как следует: — Вот кээк вмажу тебе в сопелку, гад...
Машка ничего не сказала. Она поставила магник в дальний угол и стала как ни в чем не бывало смотреть в окно.
А класс вопил, и плясал, и бесновался:
— Первое апреля, никому не веряй!
— Первое апреля, никому не веряй!
Все замолчали только в ту минуту, когда на пороге появилась следующая жертва.
— Ой, рукав в краске измазала! — крикнул ей Пешка Семенов. Жертва тоже ойкнула и стала выворачивать себе руку, чтобы сверху увидеть собственное плечо.
— Первое апреля, никому не веряй! — заорал класс.
За окном тоже было первое апреля. У школьных ворот под красным полотнищем «Добро пожаловать!» (которое с этой стороны читалось наоборот »!ьтаволажоп орбоД») стоял заслон. Несколько самых предприимчивых мальчишек надеялись здесь перехватить кого-нибудь, кого еще никто не успел «купить», и показать им, дуракам, первое апреля.
Иногда это им удавалось: Машка видела, как они вдруг подпрыгивали от радости и плясали вокруг какого-нибудь несчастного, ошалело глядевшего по сторонам.
Кроме истории с магником было еще несколько крупных достижений. Сумасшедшему юннату Леве Махерваксу показали какую-то птичку, вырезанную из польского журнала, и сказали, что это загадка зоологии — павианий соловей, который водится только в южной части Галапагосских островов и поет мужским голосом.