Тяжко вырваться из него. И уже кажется исстрадавшемуся сознанию кроваво-красный сигнал.
Мутным взглядом, оторванным от тьмы, обвел Егорушкин вокруг себя. Увидел двух солдат, увидел исхудавшее, грязное лицо кочегара. И на этом лице две бездны — страха и отчаянья. Глядеть на него, Егорушкина, о чем-то молить его — немой, но горячей мольбою.
Схватился рукой за рычаг. Двинулись, шагнули оба стерегущие. Спохватился, опустил руку. Закружилась голова — синие, оранжевые круги впереди плывут и меркнут, скользят и прыгают...
Шумит равномерным шумом и грохотом поезд. Ясно выговаривает:
— Сбрось... сбрось... сбрось...
Неизмеримой тоскою наполнено сердце Егорушкина.
— Всего шестьдесят три, ваше превосходительство.
— Недурно... недурно, — бормочет генерал и заглядывает в лежащую пред ним бумагу. Их только двое — полковник и он — в купе. На откидном столике бутылка, оплетенная соломой, и два стакана.
Генерал сидит, откинувшись на подушку сидения, полковник — против него, почтительно подавшись вперед.
— Гм... гм... А вы, полковник, между нами говоря, вполне надеетесь на тех двух?..
— Вполне, ваше превосходительство!.. Опытные, надежные!
— Так... — генерал помолчал и вздохнул: — Знаете ли... весьма пикантно... даже весьма... Только не рискованно ли?.. Говорят, это очень опасное место — этот ползучий... так, кажется, — откос!..
Полковник усмехнулся одними глазами.
— Не извольте беспокоиться, ваше превосходительство... Он не успеет ничего сделать, даже если он захочет. А сознайтесь — ведь все-таки это оригинально.
— Да, да...
— Оригинально поставить одного из этих отъявленнейших негодяев впереди, дать ему в руки власть, огромную власть над нашей жизнью, и следить за каждым его шагом!.. О, оба нижние чины железнодорожного батальона превосходно понимают, чего от них требуется...
Генерал крякнул. Оба замолчали. Извне гудел поезд, мягкими звуками шлепая о стенки вагона.
— Шестьдесят три — это недурно... Шестьдесят три расстрелянных...— снова заговорил генерал, — и ваше предложение также очень находчиво... Как это: «при покушении на меня или на кого-либо из лиц сопровождающих меня. И все заарестованные мною будут преданы на этом основании военно-полевому суду». Да, да, находчиво!..
Опять замолчали. Генерал отхлебнул из стакана и закашлялся. Полковник стал просматривать какие-то записки.
— Знаете что!? — полковник нетерпеливо отложил в сторону бумагу и неприязненно взглянул на генерала. — Знаете что, полковник, — заискивающе заговорил тот: — Вы на ближайшей станции снимите этого... машиниста. Я думаю, его можно будет и не брать с собой!..
— Ваше превосходительство! — холодно и громко ответил полковник: — мы уже проехали последнюю станцию пред откосом... Через полчаса мы въедем на откос!..
Генерал вздрогнул, налил стакан вина и залпом выпил его. Поезд мягко шумел и громыхал.
* * *
Поезд полз, как утомленное чудовище. Мощными, редкими вздохами вылетали клубы пара и стлались по насыпи. Раздвинулся сонный лес и мелкий кустарник, больной и низкорослый, кучками поплыл назад.
Уже немного осталось до ползучего откоса... Но время тянулось медленно, медленно и мучительно. И оттого, что грохот паровоза был спокойней, тише — оттого становилось жутко. Казалось — припал весь поезд к стальному пути, впился телом своим, как хитрая змея, и ждет, чтобы, повинуясь Егорушкиной воле, прыгнуть вниз, скатиться, рассыпаться с хохочущим, стонущим грохотом.
На лице у Егорушкина ни кровинки. Но потускнели глаза и сжаты губы. На лице у него не прочтешь мыслей. Опять откатила куда-то волна опьянившего порыва. Кто-то мучительный взял в руки трепетное сердце Егорушкина и играет им: то сожмет его — и гибнет рассудок, и тянет свершить безумное, быстрое, — то опустит, отойдет в сторону и глядит на бездумного машиниста, который, как заведенная игрушка, хватается руками за колесики, делает все, что должно...
Но на смену этой пришли какие-то липкие, тяжелые, как сны, думы.
Вспомнил почему-то, что на квартире остался непривычный беспорядок и новенькая пара, которую одевает он только по праздникам, брошена на стул — и могут ее измять, запачкать... У телеграфиста Пронина потеряется самоучитель для гитары, потому что нет уже Пронина... А самоучитель новый. И не было ничего странного в том, что нет телеграфиста Пронина. Но вырастали, но окрепали мысли вокруг того, что было с ним. Но эти мысли, эти воспоминания порождали глухую тревогу. Вот сейчас, здесь на паровозе, стало неизмеримо больно за новенькую пару, которая может испортиться, за недавно купленный самоучитель...
Целой вереницей прошли в памяти мелочи такие, о которых давно забыл. И, может быть, не скоро вспомнил.
И вот кто-то сзади положил руку на плечо. Точно раскаленным добела металлом прикоснулись к обнаженной ране... Исчезли мелочи, погибло прошлое. Окровавленной действительностью вырос и медленно ползущий поезд, и стерегущие солдаты, и ужас, ужас, который бился вокруг незримый и неслышный, но бесконечно властный...
Солдат только притронулся рукой до плеча Егорушкина и сразу же опустил ее. Хотел, казалось, убедиться, что тот жив, может думать, может чувствовать.
— Ты чего?..— бессознательно спросил Егорушкин. И не слышал ответа. Весь встрепенулся, сжал зубы; успела молнией пройти тоскливая мысль:
— Не ошибиться!.. Не ошибиться!.. Только не ошибаться! — Но прежняя мучительная уверенность, что он непременно ошибется — сразила, вихрем закружила и мысли и ощущения.
Уже не было ничего ясного. Не было поезда и людей в нем, — не было прошлого... Ничего не было: сверкающим кругом, притягивавшим к себе Егорушкина, сверкало одно колесо. И руки — дрожа и сопротивляясь, судорожно тянулись к нему.
Стоял неподвижный человек. И были у него бледные губы и неподвижен взгляд остекленевших глаз.
Вдруг руки стремительно протянулись, ухватились за колесо, повернули его...
— Ты!.. Эй, ты!.. — несуразно, оторопело крикнули сзади. И вслед за криком коротко хлопнул выстрел, разорвав цепь равномерных, однообразных звуков поезда...
Откинулся назад, ударился простреленной головой о колонку площадки и мелькнул вниз, с насыпи Егорушкин.
Упал окровавленной грудой мяса. И поезд остановился. Как раз недалеко от яркого красного сигнала. На ползучем откосе.
И выл, нечеловеческим голосом выл от страха и отчаянья, а может быть, и от великой злобы, молодой кочегар, у которого в глазах залеглось безумие...