— Тебе, конечно, виднее, Устимов. А все-таки он правильно на тебя обиделся. Я его понимаю.
— Хлеб весь не ешьте, — говорит Нина Михайловна. — Сейчас чай будем пить.
— С пирожным? — улыбается Троицкий.
— С пирожным. Это мы так называем хлеб с солью, — объясняет Нина Михайловна Толе, — вместо сахара.
— Мы тоже так пьем, — кивает Толя. — Я уж привык.
Троицкий, медленными глотками отпивая чай, продолжает разговор:
— Когда я вступал в комсомол, тоже было трудное время. Слыхал про мятеж в Кронштадте в двадцать первом году? Наших заводских комсомольцев мятежники бросили тогда в тюрьму. Между прочим, и меня, хоть я не был еще комсомольцем, а был сочувствующим. Помню, сидели мы в холодной камере, а по городу — колокольный звон, молебен шел во славу генерала Козловского. И вот принесли в камеру с допроса секретаря ячейки, Бритвина Семена. Он был избит, кровью харкал. Легкие у него отбили. Столпились мы вокруг Семена, молчим. И он молчит. Вдруг открыл глаза, прислушался к колоколам и говорит: «Не долго им трезвонить… Мне уж не жить, ребята, а вы держитесь дружно. Мы их сильнее… А построите коммуну, ребята, — вспомните и меня…» Ночью Семен умер у нас на руках.
Троицкий умолкает. Становится слышно, как потрескивает что-то в керосиновой лампе. Издалека доносятся глухие раскаты грома: на южном берегу работает артиллерия.
— После подавления мятежа я и вступил в комсомол, — неторопливо рассказывает Троицкий. — Я тогда сборщиком работал, вроде тебя. Задачка выпала нам нелегкая: возродить флот. Кронштадт тогда был — сплошное кладбище кораблей. За что ни возьмись, всюду нехватка материала, инструмента, да и кадровых рабочих немного осталось на заводе… Да, так вот. Комсомолия у нас была шумная, собрания — частые, бурные. А работали так, что семь потов сходило за смену. Субботники, ночные авралы… Помню, однажды беда случилась: зимой, тоже как раз в январе, вырвало ночью батапорт. А в доке стояла «Аврора», уж кингстоны мы вскрыли и сальники дейдвудов разбили, наутро валы, видишь ли, собирались снимать. И вот хлынула в док вода, затопила «Аврору». Часа в три ночи прибегает ко мне один наш комсомолец, говорит: так и так, надо срочно ребят вызывать. С меня, понятно, сон долой, бегу к другому, тащу его с постели. Тот — к третьему. Так по цепочке вызвали всех ребят в док. Положение — прямо хоть плачь: через дейдвуды и кингстоны хлещет вода. Был бы еще какой другой корабль, а то ведь — «Аврора»! Сделали мы набивку, и полез я с этой набивкой по коридору вала к дейдвуду. А вода — ледяная, так и обжигает. — Троицкий придвигается к печке, будто и сейчас, через много лет, не отогрелся еще после той ночи. — Сунул я набивку, да где там! Выталкивает ее вода. Пробую еще и еще — не держится набивка. А я уж совсем окоченел, ребята вытащили меня наверх, стали растирать. Так мы по очереди лазали в воду… Потом догадались: сшили, понимаешь ли, набивку с валом и вставили в дейдвуд. И кингстоны заделали: бревна затесывали и вставляли.
— Той ночью ты и нажил себе хронический ревматизм, — замечает Нина Михайловна.
— Уж не знаю, той ли ночью или другой. А «Аврору» мы спасли.
* * *
Когда Толя пришел в общежитие, ребята еще не спали. За столом сидел Володька Федотов и при скудном свете чадящей коптилки писал письмо. Он писал письма ежедневно, писал с каким-то ожесточением, но Толя не помнил, чтобы хоть раз он получил ответное письмо.
Тут же четверо ребят забивали «козла», хлопали костяшками по столу так, что коптилка — снарядная гильза — вздрагивала. Володька матерился сквозь зубы при особенно сильных стуках.
Возле догорающей времянки сидел на табурете молчаливый Пресняков — насупясь, зашивал дырку на варежке.
Костя Гладких спал, повернувшись спиной к Толиной, соседней, койке. «А может, не спит, просто дышит?» — подумал Толя. И позвал негромко:
— Кость, а Кость?
Ему показалось, что сопение на Костиной койке прекратилось. Нет, не отозвался Костя. Жаль. Поговорить бы надо с ним…
Толя сел на свою койку, принялся стаскивать валенки. Вдруг, вспомнив что-то, снова обулся. Достал из тумбочки ребристую мыльницу, в которой болтался обмылок, перекинул через плечо полотенце и пошел умываться. Ребята проводили его удивленными взглядами.
А Володька Федотов сказал:
— Вот чудило!
Утро выдалось морозное. Ветра особого не было, только слабая поземка мела. Еще не рассвело. Луна будто окошко просверлила в тучах и заливала Кронштадт холодным светом. Глянцевито поблескивал снег на крышах и улицах.
На Морском заводе тут и там вспыхивали белые огни сварки. Гулко били по железу кувалды, и эхо, рождавшееся при каждом ударе, долго блуждало средь заводских корпусов.
Протаптывая тропинки в выпавшем за ночь снегу, расходились по объектам судосборщики, слесаря, котельщики, водопроводчики, электрики. Шли молча, медленно, неся на плече инструмент или волоча его на салазках; шли пожилые мастера — гвардия рабочего Кронштадта — и юнцы, лишь недавно, на пороге войны, расставшиеся с детством.
Толя перед началом работы успел сходить в бухгалтерию. Ровно в восемь пришла давешняя заведующая бюро. Выдав Толе новую карточку, сказала строго:
— Отправляйся прямо в столовую, Устимов, прикрепи карточку. И чтоб я тебя больше здесь не видела.
Карточку Толя сует в рукавицу и так доносит ее до заводской столовой. Теперь все в порядке. За столом, покрытым клеенкой, он не торопясь выпивает кружку чая — чуть подкрашенного слабой заваркой кипятку. Ломтик черного вязкого хлеба посыпает крупной солью. Раньше он половину ломтя оставлял — заворачивал в газетный обрывок и совал в карман: до обеденного перерыва далеко, хлеба пожуешь в один из перекуров — оно легче станет. Но сейчас Толя съедает весь кусок, ни одной крошке не дает упасть.
Душновато в столовой, пахнет паром, чем-то кислым. А лучшего места на всем свете для Толи нет. Сидел бы и сидел здесь, разморенный теплом.
Он идет в док. Идет вдоль Шлюпочного канала. Хорошо, когда нутро прогрето горячим чаем, — не так хватает мороз. А мороз сегодня — будь здоров! Вчера под сорок было, да и сейчас не меньше. Воздух колючий, покалывает ноздри при вдохе.
Летом, когда Толя впервые попал на Морзавод, Шлюпочный канал ему показался очень красивым. Здорово отражались в воде гранитная стенка, темно-красное здание механического цеха! И мостик красивый через канал перекинут — с полукруглыми решетками-перилами. Сейчас все тут завалено снегом, замерзло так, что за сто лет не отогреть. Восточная стена механического цеха обвалилась, рухнула под бомбами, там теперь все зашито досками.
Ту бомбежку Толя, сколько будет жить, никогда не забудет. Двадцать первого сентября это было, аккурат в воскресенье. Завод, само собой, работал, выходных на войне не бывает. С ночи корабли били по немцам, прорвавшимся к южному берегу, к Петергофу. А утром, ближе к полудню, завыли сирены — воздушная тревога. Над Кронштадтом понеслись, закружили «юнкерсы». И началось…
Земля содрогалась от взрывов. Было страшно. И все казалось: прямо в тебя направлен вой летящей с неба бомбы. Только уйдут пикировщики, протрубят отбой — как снова тревога. До вечера бомбили. В перерывы между бомбежками Толя с другими ребятами вылезал из убежища. В горьком дыму, в медленно оседавших тучах известковой пыли пытались что-то сделать — заглушить порванную взрывом водяную магистраль, откопать из-под завала убитых. Вместе с Костей Гладких Толя нес в медпункт чеканщика Степанишина — того, который в их цехе МПВО ведал. То ли осколками, то ли обрушившейся кирпичной кладкой побило Степанишину ноги. Страшно было на них смотреть. Никогда бы прежде Толя не подумал, что худой, жилистый Степанишин окажется таким тяжелым. Он стонал сквозь стиснутые зубы, пока его несли, и вдруг сказал отчетливо: «Противогаз мой где?» И снова — беспокойно: «Противогаз куда делся?» Считал, наверно, что нельзя ему, руководителю МПВО, без противогаза. А может, в противогазной сумке лежал у него хлеб или кусок-другой сахару — тоже вполне было возможно.
Неделю продолжались свирепые беспрерывные бомбежки. Потом налеты стали реже, зато участились артобстрелы.
А завод — все равно живой…
В доке бригада еще только расходится, расползается по лесам. Кривущенко, возбужденный с утра, кому-то покрикивает, стоя на лестнице, свои соображения о боях под Тихвином. Бригадир Кащеев разговаривает с такелажниками — распоряжается насчет, съемки листов. Сегодня надо закончить рассверловку заклепок и снять поврежденные листы обшивки. Голос у Кащеева вялый, глаза потухшие — сам на себя не похож.
Толя забирается на леса.
Стрекочут пневматические молотки, брызжет белыми искрами автоген. Бьют по железу кувалды. Заклепки рассверлены, ничто не держит лист, а он держится, дьявол, будто прикипел к корпусу. Приходится отдирать — потому и бьют кувалды по железу. Такелажники, установив на верхней палубе тали, стропят листы, спускают их вниз.