— Философствуете, — вяло пробормотал командир к опять стал таращить глаза.
— Вы селянин, — пристально глядя на него, сказал Козуб. — А я и пастух в прошлом. Сердце переворачивается, когда подумаешь, сколько скота может загинуть. Давайте вот как сделаем. Уступите нам паромчик, а мы вам народу подбросим на погрузку: баржа станет быстрей оборачиваться, вот и выйдет как у доброй бабы: и она с прибылью, и мужик без убытку. — Он повернулся к людям: — А ну, хлопцы с «Херсонца», председатели, директора, разинули рота, як ворота! А ну: ра-аз, взяли!
И, навалившись на мелкокалиберную пушку, сам сдвинул ее вниз к сходням.
Командир вдруг улыбнулся, и тогда все увидели, почему он таращил глаза: боялся заснуть стоя.
— Уж что с вами поделаешь! Только народ дайте покрепче.
Весь «Червонный Херсонец» загудел, словно улей, когда узнал, что, наконец, можно переправляться. Торопливо заскрипели арбы, замычала подымаемая скотина. Директор с Веревкиным отошли в сторонку.
— Ну, инструктировать мне тебя, Осип Егорыч, нечего: сохраняй худобу, как свои зубы. Я ж обратно — убирать хлеб. Сейчас мы на усадьбе колем для армии свиней, зерна отгружаем, сколько схотят, лишь бы давали расписки. А там райком укажет: оставаться мне в партизанах или догонять вас. Ну, ни пуха, ни пера!
От Днепра на Запорожье тянутся привольные густотравые степи, блестят в них широкие накатанные дороги да высятся лобастые курганы. Где-то впереди всего табора (так сразу стали звать колонну) бежала конная разведка во главе с Омелькой Лобанем; за нею двигался головной гурт — неторопливый поток из рогов, широких спин, раздвоенных копыт; следом, на расстоянии полукилометра, второй и так до последнего — девятнадцатого; их замыкали конский табун и овечьи отары. Гонщики с длинными пеньковыми кнутами ехали верхом на лошадях, не давая скотине разбредаться. В крытых арбах везли сепараторы, фляги, пожитки; ребятишки, сопровождаемые лающими собаками, взапуски бегали по колючим стерням. Над гуртами со звоном носились слепни, мухи-жигалки, оводы, сплошным полотнищем нависала пыль.
Погода стояла ясная, народ чувствовал себя в безопасности, и, объезжая колонну, Веревкин с удовлетворением отметил, что настроение везде держалось бодрое. Поравнявшись с четвертым гуртом, который назывался «кошарою», он еще издали услышал заливчатый, как будто несколько наигранный девичий смех, придержал буланого и сделал вид, что смотрит в сторону. По дороге на молодой рыжей кобылке подъезжала Галя Озаренко Веревкин увидел ее маленькую полную руку с часиками на запястье, лыжную куртку светлокоричневого цвета, круглое колено, обтянутое штаниной. Стремя в стремя на «торговском» игреневом дончаке, выпряженном из тачанки, гарцевал Олэкса Упеник. Близко наклоняясь к девушке, играя блестящими карими глазами, он что-то рассказывал ей, а она с удовольствием слушала и смеялась.
Влиться в «кошару» рядом с ними у Веревкина нехватило решимости. Он пропустил две крытых фанерой арбы и пристал к третьей, надеясь постепенно нагнать Галю. Сквозь приподнятый край брезента, которым была крыта эта арба, Веревкин разглядел женщину, спавшую на подушках; остальные совхозники сидели: видно, шла обычная беседа. Вот сутулый чабан осторожно вытряхнул из кисета махорочную пыль, набил обкуренную трубку.
— Дожили. Одонья курить приходится. Впору зайчиный помет собирать. А бывало, придешь в кооперацию, тут тебе чего только нету! И махорка, и табаки, и папироски, и цыгары… такие, с цельного листа крученные. Только разве кальяна не было. Это турецкие генералы курят. По-ихнему — апаши.
— И-и, только вспомнить, — вступила в разговор тетка Параска. — Уж так-то жили, как поп на пасху. Утром глаза продерешь, уж радио гимнастику играет. Кровать у нас была чисто панская, на сетке, по краям такие шарики: глядеться можно. Зеркало аж до потолка, со столиком — трюм называется. А уж что хозяйства-а!.. И все пришлось бросить, как пегому кобелю под хвост. Одну лишь корову в стадо сдала. Директор сказал: «Как дойдем до места, получишь на руки». Навесила замок на дверь, да с тем и была: словно погостила у хорошей жизни. А индюки остались. И ути. Глянула, плавают в сажалке. Ути.
Тетка Параска концом платка вытерла глаза.
— Да, ничего жили, — подтвердил басовитый голос Ивана Ревы. Ни лица его, ни фигуры Веревкину не было видно. — Бывало, вернешься под выходной с поля, переодел костюм — и куда? А в ресторан через улицу. Котлетку там тебе подадут на тарелочке, малированный огурчик — все так культурно, спокойно. Баянист сообразит «В степу под Херсоном», примешь четвертинку — и домой ночевать. Ну… было где душе разгуляться.
— А все немцы, нехай бы им икалось, — заговорила Христя Невенченко. — И скажи, как такую нацию может бог терпеть? Прямо… драконы какие-то. Отобьются ль от них родные наши защитники? Увижу ль я своего Мыколу?
— Отобьются, — заявил кто-то уверенным голосом, и Веревкин узнал бригадира Нечипора Маруду. — Вон в гражданскую аж четырнадцать держав обложили нас с четырнадцати сторон, а что вышло? Съели по мордам и больше не запросили.
От жары вся степь замолкла, и, казалось, даже кузнечики в траве сонно потрескивали своими крыльями. На слепящее солнце иногда находили облака, но облака эти были перистые, прозрачные, которые никогда не дают тени, и солнце сквозь них просвечивало, как сквозь белые газовые косынки. Седая полынь, желтоглазый молочай, кусты мяты, что в августе только зацветает и начинает сильно пахнуть, — все будто ссохлось и просило передышки от зноя. В стороне, на каменной бабе кургана, опустив крылья, раскрыв клювы, сидели два осовевших от зноя коршуна. Даже тени словно хотели спрятаться за волов и арбы, сделаться покороче. Пегая собака, поджав хвост и вывалив розовый язык, брела под самым возом, оглядываясь на скрипучие колеса да пустую цыбарку, прицепленную к задку. День стоял совсем июньский, но горячий ветерок, вместе с пылью, подымаемой гуртами, уже носил по воздуху пушистые семена облетевшего иван-чая, чертополоха.
Подтолкнув коленями своего буланого, Веревкин, наконец, обогнал арбу, и перед его глазами опять показались крупы двух рядом идущих коней: ветфельдшерской кобылки и игреневого дончака. Ему стал слышен и разговор. Галя Озаренко спросила:
— Отчего же вы, Олэкса, избрали профессию торговца?
— «Работника прилавка», вы хотели сказать? — невозмутимо поправил Упеник. — А то ведь до революции торговцами называли собственников прилавка.
Галя улыбнулась:
— Ладно, будь по-вашему. Так отчего?
— Очень просто, — немного рисуясь, шутливо пожал Упеник плечами. — Мой папаша еще с детства учил меня: «Греби, сынок, не от себя, а к себе». Стать бухгалтером? Это, значит, другим выплачивать, да и… долго арифметике учиться. А тут червончики сами ко мне в кассу катятся. Чем плохо обогащать государство?
Опять рассмеялись.
— А что? — живо и несколько уязвленно спросил Олэкса. — Хиба при мне гуртам плохо? Жалуется народ на снабжение?
Его поспешили разубедить. Действительно, продуктами херсонцы вполне были обеспечены: Упеник умел доставать продукты там, где ничего не выдавали, а прокисшее совхозное молоко продать в таком месте, где не покупали и свежего.
Мерин Веревкина почти поровнялся с конями ветфельдшерицы и завснаба. Увлеченные разговором, они его не замечали. Теперь Упеник, заглянув Гале в глаза, спросил:
— А почему вы, Галечка, стали ветфельдшерицей?
— И меня отец научил, — в той же шутливой форме ответила девушка. — Я с детства очень любила кошек, щенят. Вечно у меня все руки были исцарапаны. Брат дразнил меня: «животный адвокат». Отец мой был поверенным по гражданским делам, и я на него всегда нападала: защищаешь людей, а они и сами могут за себя постоять, почему же никто не защищает животных?.. Ну и стала их лечить. Только мне после техникума надо два года поработать, а уж потом стану учиться на врача.
Она увидела Веревкина, и вся ее посадка стала какой-то надменной. Упеник поздоровался. Зоотехник угрюмо кивнул, перевел буланого на рысь, но дорогу ему загородило разбредшееся стадо. Веревкин пробился не сразу и слышал, как позади него, переменив разговор, Галя задорно воскликнула: «Нет, я!» Упеник весело и самоуверенно отозвался: «Чтобы женщина была первая? Это лишь в сплетнях. Хотите американское пари?»
Лавируя между коровами, Веревкин пробился через гурт и затрусил к головному: одиннадцать часов, пора объявлять привал: скотина нудилась и приостанавливалась.
От первого гурта навстречу Веревкину подъехал Гаркуша на гнедом сухоногом коне. Его словно и жара не брала: так же подобран, ватник застегнут на все пуговицы. Ткнув сложенной плетью в направлении хутора с тополевыми левадами, он сказал: