Даже ссору с братом из-за этой потаскушки… как ее…
Но умен, шельма, умен, этого у него не отнять.
И тогда, в той туманной дали прошедшего времени, и всю жизнь. Да и сейчас (ох, как бы не накликать, как бы опять не возник, не наплыл бы рыбкой морским коньком!), да, именно сейчас: только что вот тут сидел с преехидной улыбочкой – «Фуй, – говорил, – как бездарно, какая провинциальная мелодрама, да ты ли это, Толечка?!»
Умен. Дальновиден. Благоразумен.
Ведь как тогда из этой чертовой Твери вовремя убежал, плюнул и на Вальштока, и на всю шайку пьянчуг, нахально именовавших себя артистами. И на эту Лушку, Люсьену, чтоб ей…
А он вот, Анатолий-то, остался, домогаясь красотки конфетками, да апельсинами, да стишками… И даже в азарте соперничества очернил брата ужасно, омерзительно… ох!
По прошествии сорока лет вспомнить, так и то стыдно. Хотя – почему же? Речь ведь все о том же идет, о первом шаге: задумал – сделал. Вот тут-то он, Анатолий, и есть воистину Первый.
Ну, мало ли что там с этой Люсьеной вышло. Смешно и глупо. А могло бы, впрочем, случиться и иначе, и тогда…
Так-то-с.
Приподнявшись на локте, Анатолий Леонидович пристально всматривается в потемки, окружающие черту освещенного круга. Странно. Необъяснимо. Вот был папочка, сидел, брюзжал, топал ножкой – и улетучился, и нет его. Братец же, хотя и исчез, подобно родителю, и как будто и нет его, но присутствие почему-то ощутимо. Он невидим, но он здесь, здесь…
– Не проведешь, моншер, – шепчет больной, – не спрячешься… А раз уж ты разговор затеял, так слушай.
Мое несомненное качество – это действовать. По первому зову сердца. В омут кидаться, голову очертя – первым.
Первым!
А ты вот, к примеру, никогда первым не бывал, всю жизнь по моим следам норовил, все мое ухитрялся прибрать к рукам – и случай с Зеленым, и с Вильгельмом, и прочее. Ну, а как, пардон, с быком? На арене Плас де Торос? То есть когда уже не анекдот, не забавное антре, а – смерть в глаза, чудовище разъяренное, да еще сто тысяч чудовищ на трибунах с жадностью, с нетерпением и восторгом ждут не дождутся твоей погибели… Ну-ка, ну-ка, милейший! Это тебе не то что взять да и слизнуть воровски придуманную мною репризу, не-е-ет-с!
Да, именно – очертя голову.
От этого-то так сногсшибательны были мои успехи, всемирная слава, богатство (былое, к слову сказать)… Ну, конечно, и провалы, неудачи. Откровенно признаюсь. Ты же вечно размышлял, прикидывал за и против, выбирал. По Николай Захарычеву совету впрягся в служебную лямку, забыв про заветную мечту; скрипел пером в дурацкой управе благочиния, прекраснейшим почерком составляя списки сирот и потаскушек, двадцатого числа аккуратно расписываясь у артельщика в получении. Радовал дядюшкину душеньку: остепенился, дурачок, пошел по верной дорожке, не то что тот, забубённый… ну, сами знаете – кто.
Женился затем порядочно, благопристойно, с певчими, с провозглашением многолетия, с венчальными свечами, с флердоранжем. И с приданым, между прочим – а как же! – скатерти, салфетки, пуховики – ну, совершенно как в чеховском водевиле…
А время-то, дражайший братец, время-то было потеряно, оно уходило безвозвратно. Ты аккуратно торчал в управе, тянул лямку, выслуживался, к двадцати целковым нищенского жалованья мечтал о ничтожной прибавке. Имя же молодого русского клоуна Анатолия Дурова уже мелькало на афишах не только в провинциальных городках, но и, черт возьми, в белокаменной! Именно к этому времени относится история со срезанными в дядюшкиной квартире роскошными гардинами… Тереза моя смастерила из них великолепный балахон, и я впервые с огромным успехом выступил на московском манеже.
Тереза…
Но нет, тебе, Володька, этого не понять. Тут – ни свечей, ни певчих, ни громогласного дьяконского зева. Ни восковых цветочков на свадебном платье невесты.
Ни пуховиков.
Хотя и шептали в закулисных каморках-уборных охочие до пересудов, что – ого-го! – поймал-таки этот Дуров-ловкач золотую рыбку, Терезу то есть; что у нее в Дюссельдорфе или еще где-то там собственный цирк, кругленький капиталец. И цифру при сем называли, но разно, – от двадцати до ста тысяч и даже полмиллиона. В немецких марках, конечно.
Весь же цирк ее был всего-навсего две лошади – Магнус и Лота, не бог весть что, а капитал бесценный содержался в ее таланте, в ее темпераменте. Клоунесса Акулина Дурова – о, это надо было видеть! В русской рубашечке, в лапотках, с балалайкой, забавно вскрикивала: «Эй, юхнем!» – и публика ржала, публику потешали ее отчаянные сальто-мортале и расшитая рубаха, а главное – нелепое соединение русского платья с явно немецким произношением.
Она была лютеранка, какое ж венчанье. И дети мои считались незаконнорожденными; и хотя крещены были по-православному и в метрике значилось, что отец их – русский дворянин Дуров, паспорта, тем не менее, по дурацким законам Российской империи выправлялись им на материнскую фамилию – Штадлер. И все шло у меня вразрез с общепринятым и благопристойным. «Не как у людей», – резюмировал бы дяденька наш Николай Захарыч.
«Как у людей»… Скаж-ж-жите по-ж-жалуйста!
А дяденька-то помер между прочим. Вдребезги проигравшись, вернулся из клуба на рассвете, написал записку: «Нет, не отыграться!», лег на диван, как был, во фраке, в белом-жилете, и выстрелил себе в рот.
Ах, дяденька, дяденька! Царство тебе небесное…
Однако не будем отвлекаться, и пока еще более или менее дышится, и мысль ясна, закончим этот наш полуночный разговор. А раз уж накатил на меня такой покаянный стих (это знаешь ли, говорят, бывает перед смертью), то как же не вспомнить случай с полетом через манеж – из сундука в сундук. И мою подлейшую по отношению к тебе роль в этом номере, – вот что главное.
Ты уже работал тогда у Безано. Но что это была за работа! Не то униформист, не то помощник дрессировщика, пустяковые акробатические трюки – вздор, мелочь, ерундистика. А у меня идея блеснула сногсшибательная, да требовался партнер, и я предложил тебе участвовать в номере. Ты с радостью согласился – да, да, именно с радостью.
Ты думал, конечно, что я руку тебе протягиваю, ну, как брату, что ли… Естественно: у меня имя кое-какое, а ты – пока нуль круглейший. Братья Дуровы – это ведь уже, что ни говори, – марка! Это звучит.
В трактире, помнится, встретились, где-то в Зарядье. Низкие грязноватые своды, застиранные скатерти, фикусы, канарейка и прочее такое, словно из Достоевского. Бутылка сладкой сливянки, чай с крендельками.
Рассказал я тебе свою идею – ты так и взвился: «Толечка! Толечка!» Доверчивый, ласковый, на шею кинулся:
– Потрясающе! Нет, ты понимаешь? Потря-са-ю-ще! И ведь подумать, как гениально просто!
Чего уж проще.
Номер строился на внешнем сходстве братьев. Породистые, классически правильные очертания лиц, прически, цвет волос, франтовские усы и прямо-таки античная стройность фигур. Два совершенно одинаковых человека.
Разница в том лишь заключалась, что Анатолий был на глазах у публики, он раскланивался, весело сыпал каламбурами, и публика, уже успевшая полюбить молодого клоуна, шумно приветствовала его: «Браво, Дуров!» А старший брат, скорчась, скрывался, запертый в одном из двух окованных железом сундуков, установленных в противоположных концах средних ярусов цирка. Его водворили туда чуть ли не за час до начала представления; в темной духоте и затхлости терпеливо сидел с пистолетом в руке, боясь пошевелиться, чтобы не выдать свое присутствие. Он слышал крики и смех, мысленно представляя себе, что происходит в цирке.
Там начиналось…
Там начинался великолепный номер, который потрясет зрителей своей фантастичностью.
Невероятный, немыслимый, молниеносный перелет человека через всю арену – из одного сундука в другой.
Первый номер братьев Дуровых!
Там начиналась новая, блестящая страница в биографии Дурова-старшего. Пора, пора ему наконец расстаться с мелкими, незначительными ролями, какими до сих пор пробавлялся у Винклера, у Безано…
Он прислушивался, чтобы не опоздать, чтобы вовремя появиться из темного, тесного своего убежища. Рука напряглась, запотела, сжимая рукоятку пистолета.
Немного, правда, странно и даже обидно, что на афишах, извещающих о полете, он, Владимир, вовсе не упомянут. Впрочем, как же иначе, ведь тогда все стало бы ясно, тогда бы не было загадки…
Стоп! Началось! Шпрехшталмейстер торжественно, зычно провозгласил:
– Молниеносный! Перелет! Через арену! Известного! Клоуна! Анатолия! Дурова!!
От волнения чуть не нажал на курок. «Ох, этого, черт возьми, еще не хватало! Спокойно, спокойно…»
– Уважаемая публика! – слышится звучный голос Анатолия. – Дамы и господа! Мой перелет через цирк будет настолько быстр, что уловить его нельзя даже вооруженным глазом. Любые оптические средства тут бессильны. И тем не менее…
Публика замирает. В тишине слышно, как похрустывают опилки под ногами Анатолия.