Бедная Тинкуца, чтобы не пасть в глазах собственной тетки, вынесла из дому кусок остывшей утренней мамалыги и трясущимися руками протянула ее мужу. Онаке смело подошел к кучке трухлявой соломы, кинул кусок. Рыжая достала его с лета, проглотила разом, прижмурив глаза от удовольствия. И Онаке, чтобы уж совсем доконать тетку своей жены, подошел и погладил свою гостью по рыжей латаной и перелатанной в боях, смурной голове.
— Да чтобы меня озолотили, чтобы я хоть одним пальцем…
Всю ту ночь Чутура не ведала покоя. Тетушка Иляна из яростной противницы вдруг превратилась в такую же яростную союзницу Онакия. Она обошла село дом за домом, она поставила всех на ноги, и уже на следующий день длинные вереницы чутурян шли на восток, к одиноко стоявшему в поле домику. Приходили отдавать должное мужеству и смелости этой рыжей, приходили позавидовать, поудивляться, поохать. Приносили, у кого что было в доме, ибо много ли одной собаке нужно? Но ведь вот пакость какая — ни у кого ничего не берет, никого к себе не подпускает, и только когда Онаке направится к ней, начинает как-то вдруг теплеть, и вздыбленная шерстка становится гладкой, прямо так и просит ласки…
Надо отдать должное Онаке — он не злоупотреблял ее дружбой, не надоедал, не перекармливал, и только раза два, от силы три раза в день, когда собиралось особенно много народа, он, взяв что-нибудь съестное, шел к ней, кормил из рук и при этом тихо ей что-то нашептывал, а чего он ей там шептал — никто не знал.
— Это наши с ней дела, — говорил он. — Других это не касается.
И настал день, когда была посрамлена Чутура, ее меткий глаз, ее мудрость. Трудно себе представить, но сам Харалампие, прозванный деревней Умным, в один прекрасный день, отложив все свои дела, поплелся через всю деревню на восток, чтобы самому увидеть то, во что трудно было поверить.
— Слушай, и чего это она у тебя застряла? Что она тут у тебя нашла? Да у меня огромный стог сена, не то что эти соломенные отрепья; у меня корова, она бы у меня как у бога за пазухой…
— Ей голос твой не подходит.
— При чем тут голос?!
— А ты думаешь, откуда она взялась? Я подал голос, она его услышала и пошла на него.
Так все и повелось — от чутурян узнали соседние села, от них по ярмаркам слух пошел еще дальше, и уже тащились из тех дальних краев, о которых в Чутуре и не слыхивали. Тинкуца прямо вся расцвела — и дом, и двор были полны народа с утра до вечера. И все у них как-то стало спориться, налаживаться. Появился и забор, и стожок сена, и две-три овечки.
Уже под самой зимой, перед первым снегом, заглянули пастухи. Были они горцами из Карпат, и одежда, и походка, и напевность речи, все у них было свое. Гнали отары из Заднестровья в горы, на зимовку. Непогода застигла их в поле, и, согнав отары, они попросились к Карабушам ночевать. Увидев рыжую, один из пастухов воскликнул:
— Боже мой, да это же Молда!
— Это моя собака, — строптиво заявил Онаке.
— Ну, конечно же, твоя, но как она похожа на Молду!
— Это вы о какой Молде?
Время было уже позднее, Тинкуца, сварив мамалыгу, пригласила гостей в дом. Там за ужином они и узнали от пастухов легенду об основании нашего края. Драгош-воевода, живший в Карпатах, любил охотиться со своей дружиной на востоке. В ту пору места здесь были дикие, сплошные леса. Однажды, гоняя раненого зубра, в одной из бурных рек утонула любимая гончая воеводы по имени Молда, и Драгош назвал ее именем реку, в которой она утонула. Река и теперь так называется — Молдова. От реки имя перешло ко всему краю, оттуда и мы стали молдаванами.
— Ну кто бы мог подумать! — сокрушалась Тинкуца, большая любительница легенд и всякой старины.
После ухода пастухов Онаке стал звать рыжую Молдой, и, как ни странно, она сразу же стала откликаться на это имя. Прожила Молда в доме Онаке Карабуша всю зиму, и весну, и часть лета. Однако через год, тоже так под вечер, когда она лежала на стожке сена, что-то ей в той дали почудилось, голос или зов какой, но встала она вдруг и, не глядя на своих хозяев, прошла через ту же калитку, потом долго шла по полю, и, как вошла в лес, — так больше ее и не видали.
— Дурья твоя голова, хоть бы калитку догадался закрыть, хоть бы на цепь посадил ее, что ли!
Тинкуца была в отчаянии. Она была без ума от своей Молды, она не представляла себе, как они дальше будут жить. Сам Онаке тоже ходил весьма удрученный, и, чего с ним никогда не бывало прежде, и балагурство, и острословие — все как-то вдруг выдохлось. Главное, он не знал, как объяснить людям, почему это вдруг, в один прекрасный день, ни с того ни с сего…
Освободила их от этого горя все та же тетка Иляна. Как-то под вечер приплелась встревоженная. Долго переводила дух, выпила кружку воды, и оказалось, что никому уже нету дела до рыжей Молды, потому что другая великая беда шла уже полным ходом на род человеческий. Началась война.
После долгих пяти лет потрясений, однажды в сумерки, с правого, высокого берега донесся долгий, протяжный вой. По каким-то таинственным законам, сложившимся на протяжении долгого совместного существования, вой одинокой собаки нагоняет на человека глубочайшую тоску. К тому же годы войны, народные смуты, суровая зима совершенно размыли тот крохотный островок, на котором еще обитало присутствие духа, и этот невесть откуда взявшийся вой одинокой собаки вогнал приднестровские деревни в глубочайшую панику. Опустели улицы, глуше стала речь, стушевались слабые отсветы печей в окнах. А собака все выла. Выла она тягуче, хрипло, беспросветно, и, когда было уже далеко за полночь, когда, казалось, все, угомонилась, на нее снова накатывало и, задрав морду к небу, доставала сквозь тревожный сон измученные души хлебопашцев.
— Не иначе — беда какая…
И не спится уже до самого утра, и трудно себе представить, какие еще беды могли бы сюда нагрянуть, ибо за прошедшие годы войны с этой Бессарабией произошло, кажется, все, что только могло произойти. Вступив в первую мировую войну в качестве самой западной губернии царской России, она затем, охваченная бурей социальных переворотов, около десяти недель просуществовала как самостоятельная республика, но не была признана другими державами и теперь вот выходит из войны в качестве самой восточной провинции королевской Румынии.
За годы войны бессарабские деревушки бесконечное количество раз переходили вместе со своими землями, скотом и пожитками то по одну, то по другую линию фронта. Рубили леса, поджигали поместья, делили земли, затем, охваченные страхом перед сильными мира сего, покидали обжитые места в поисках более покойных, более сытых краев, но не находили их и снова возвращались. Голодали, болели тифом, хоронили близких, и когда, казалось, все, чаша переполнена, вдруг эта тварь завыла с высоких днестровских круч.
— А, чтоб ей пусто было!
Этот вой прямо выбивал землю из-под ног, ибо села были в ту пору сплошное ожидание. С трепетом и страхом ждали возвращения своих близких с фронта, потому что установленная на Днестре граница оставляла за пределами государства, на востоке, множество бессарабцев, отбывавших службу в царской армии. Ждали, когда наконец все в мире успокоится и жизнь простого человека вернется в свое русло; ждали прощения грехов после бушевавшего народного гнева, ибо опять стали появляться хозяева былых поместий; ждали избавления от бесконечных хворей, ждали, когда на их земли снизойдет былое плодородие, ждали хороших знамений на небе, и вдруг на все это море бесконечного ожидания…
— Да хоть бы кто палкой, хоть бы кто камнем ее отогнал оттуда!
— Ее отгонишь, как же!
Поговаривали, что она была одичавшая или какая-то на редкость хитрая, потому что никак не удавалось ее выследить. Днем она, должно, отсыпалась в зарослях, а к ночи взбиралась на какую-нибудь голую скользкую кручу, и поди достань ее оттуда. К тому же она все время меняла места своего великого плача. То добиралась со своим горем до самого Могилева, и случалось, у Сорок ее уже почти не слышно было; то вдруг, под утро, ворвется сквозь самый сладкий сон и начнет терзать душу людскую.
— Да ведь это же моя собака! — заявил на пятые или шестые сутки долговязый солдат в шинели, прятавшийся на левом берегу в надежде отыскать окошко и проскочить через границу. Верное окошко что-то не попадалось, а тем временем в Карпатах начал таять снег и, переполненный мутным половодьем, вздыбленными льдами, Днестр стал грозен, крут, вот-вот готовый вырваться из берегов. Попробуй сунься. А с другой стороны, откладывать тоже нельзя. Там, за рекой, его дожидались, там кому-то он нужен был до зарезу, ведь не зря же эта рыжая громадина сотрясает днестровские долины своими воплями…
— О-о-олл-да-а-а!
Вой утих. Еле видимое с другого берега качание кустарников, шум сбитых на ходу камней, рыжий клубок мелькнул в лунном свете, несясь очертя голову, и вот она уже в низине… Вид грозного Днестра вдруг ее остановил. Собака тявкнула раза два и жалобно заскулила у самой кромки воды.