Сухо ударил бездымный выстрел… и заяц исчез. Я пошел осмотреть след. Навстречу из-за кустов выскочил Василий Иванович, и не успел еще я увидеть зайца за бугорком, как старик, схватив добычу, «помчался» на своих подогнутых ногах к дыре в колючей ограде. Он обнимал русака обеими руками и прижимал к груди, как мать бесценного младенца. До чего же трогательно радовался Брусков!
Мы с Шуркой тоже не мешкали и через три минуты оказались все трое на «своей» земле веселые и счастливые.
Больше всех ликовал, конечно, Василий Иванович, радуясь вот уж подлинно как ребенок:
— Ай да Вася! Вот герой! Теперь поедешь в Москву не с пустыми руками. Супруге какого богатыря свезешь!
Но разве мыслимо было увезти этого действительно великолепного русака? Заяц был и вправду необыкновенно крупный. Василий Иванович даже был скромен, когда говорил «с барана». При том жаре, с которым он взялся за «врага», правильнее было бы определить «с телка». И старик оказался бы прав. Почти.
И был у нас великий пир, и Брусков с большой душой пел свою любимую:
В островах охотник
день-деньской гуляет!
Нет ему удачи —
сам себя ругает!..
По осеням я ездил с гончими к Сенину. Семья у него в те годы была большая и нерабочая: детей шестеро мал мала меньше, да еще мать-старуха с парализованными ногами. Хотя Настасья, жена Василия Ивановича, и была, по его выражению, на работу «гораз удалая», но все равно получалось близко к поговорке: «Один с сошкой, а семеро с ложкой».
Муж с женой из сил выбивались, а от нужды никак не могли уйти, даром что колхоз смело можно было назвать крепким.
Осенью Сенин брался за ружье, за капканы, за флажки, добывал белку, норку, горностая, лисицу — пушниной деньги зарабатывал.
Настя недолюбливала моих гончих и поругивала мужа, когда он, не выдержав соблазна, присоединялся к моей охоте с дружным и вязким смычком англо-русских гонцов. Ну, убьет он пару беляков за день — не велика корысть. Оно верно, что ребятам мясо да конейка нужнее; и на одежонку тем же ребятам надо, и на хлеб. И поэтому нечасто охотились мы с Сениным вместе, а больше ходил я с гончими один.
В тот раз я взял отпуск с 15 ноября, и только приехал в Заозерье, как в первую же ночь, словно по заказу, на подмерзшую пеструю тропу выпала великолепная пороша — мелкая, ровная, сыроватая. След печатный, а заяц не станет слишком уж таиться: он и по пестрой успел к снегу приглядеться…
Ясное дело: утром надо идти с гончими. Звал я с собой и Василия Ивановича, но тщетно.
— Ты подумай, — отвечал он. — Тишина! Нынче белку за версту услышишь. Можно ли такой день упустить?
Он добывал белку «на подслух», выслушивая, как зверек шелушит шишку, а еще в зоревой час на переходах (на рассвете белки перебегают определенными наземными лазами). Собаку Сенин не держал: хлеба ей много надо.
Ушел Василий Иванович еще затемно.
Накормив гончих, отправился в лес и я. Шел я дорогой и поглядывал, как на следу Сенина «каблук до лета прохватывал», то есть ямки от каблуков в снегу доставали до земли и поэтому чернели. А как говаривал еще отец Василия дед Иван: «Каблук до лета — не к зиме примета». Этим выражалось, что такая пороша обязательно должна растаять, слинять.
Ночью было примерно около нуля, а после восхода солнца еще потеплело. Снег с деревьев стал падать лепешками, и в лесу на ровной пелене начали появляться ямки.
Тишина стояла действительно полная. И чувствовалась она тем сильнее, что и своих-то собственных шагов я не слышал: мягкий и влажный снег не только не скрипел под ногами, но создавал какую-то особенную бесшумность движения. Не было бы снега, так даже мокрый лист тихонько шуршал бы под подошвами, а тут он оказался укрытым ровно и плотно.
Я спустил со смычка Фагота и Сороку, и гончие мгновенно скрылись в лесу. Но, видно, оттепель да ножной снегопад не то, что ядреный морозец: заяц набегал мало, а, может быть, иной и вовсе не вставал. Долго шарили гончие по лесу, не находя зверя.
А таяло все сильнее, и, как это часто бывает в такую погоду, в такое тепло, поднялся довольно густой туман. С деревьев начала падать капель, редкая и потому почти не нарушающая тишину.
Собаки мои усердно лазили по лесу, лишь изредка показываясь на глаза. Я шел дорожками и, подсвистывая, давал им знать, какого направления придерживаюсь.
Наконец вдали раздался отчаянный вопль Фагота, очевидно помкнувшего «на глазок». Затем его певучий баритон зазвенел и заахал ровно и горячо — начался настоящий гон.
Сорока через минуту подвалила, и ее высокий, заливистый голос присоединился к стонам Фагота, заиграл, почти не разрываясь на отдельные взбрехи.
Беляк, очевидно матерой, повел гончих напрямую вдаль. Я подождал, не повернет ли к месту подъема, к лежке, но гон пошел по широкой дуге, забирая все левее, затем, сделав как бы петлю, помчался вправо, чуть ли не по той же кривой, а затем стал удаляться.
Ну что ж, нужно было самому подвигаться к гону, и я побежал. Туман теперь стал таким густым, что я легко сбился бы и потерял бы ориентировку, если бы не так основательно знал местность. И все же густая мутная завеса, конечно, здорово мешала; не в каждую минуту твердо знал я, около какой именно мшарины или рёлки нахожусь. А гон кипел дружно и азартно. Даже перемолчек по одной-две минуты и то было немного, а долгих сколов не было совсем.
И, как это случается в сырую, туманную погоду, голоса гончих звучали необычайно сильно и певуче.
Но как бы увлекательно ни играли звуки гона, все же это была охота, и, спеша к месту, где заяц принялся водить гончих на нешироких кругах, я прикидывал, как лучше перехватить гонного зверя.
Выскочил я на широкий и чистый квартальный просек, который тянулся как раз к суходольному массиву, пересеченному сенокосными ложками, где и кружил беляк под гончими.
Выскочил я на эту удобную линию, остановился, чтобы прислушаться к движению гона… И тут увидел маячившую в тумане человеческую фигуру. Кто-то стоял на просеке; над его плечом виднелись стволы ружья, должно быть висевшего на ремне.
Не приходилось гадать, кто это. Конечно, на просеке оказался мой друг и хозяин Сенин. Он стоял ко мне спиной и слушал гон.
Сильные и мелодичные голоса гончих звучали еще мощнее и музыкальнее, чем обычно, благодаря туману и воздуху, сырому от тающего снега. И, что особенно поражало, звуки часто менялись: то делались более гулкими, слитными и вместе с тем более низкими, то мощное аханье Фаготова баритона и протяжные взвизги Сороки становились раздельнее, отчетливее, и тогда гул эха ослабевал. Это получалось, по-видимому, от того, катился ли гон лесом или вырывался на сенокосные лога.
Я подошел к Василию Ивановичу сзади. Он меня не заметил. И пожалуй, не заметил не потому, что мои шаги были бесшумны: под сапогами у меня хрустнули валежинки, и он, конечно, слышал это.
— Василий Иванович! — негромко окликнул я.
Он не оглянулся.
Я позвал еще раз, и он опять не отозвался, не шелохнулся, стоял неподвижно, словно застыв.
— Василий Иванович, ты что же не идешь подставляться?
Он, не оглядываясь, махнул рукой, как показалось мне, с досадой:
— Молчи… Ты послушай, красота какая!..
I
Дело было еще до колхозов. Василий Иванович, средний из трех сыновей не бедного и не богатого валдайского крестьянина Ивана Семеновича Сенин, отделился от отца первым.
Срубили Васе славную избу со двором, выделили во всех полях по полоске, дали, что положено: лошадь, корову, овцу, всякую крестьянскую снасть да сбрую. И зажил Василий со своей Настасьей сам по себе. Работы они не боялись, к труду крестьянскому были способны, и прочно стал Василий в ряду основательных хозяев деревни Заозерье. Детей пока было двое — сынок Яша да дочка Тоня. Пожалуй, быть бы ему и более зажиточным, если бы не безудержное пристрастие к охоте. А ведь недаром говорится: «Рыбка да рябки — прощей деньки!» Но куда денешься, если ты уродился охотником в отца Ивана и в деда Сеню?
Да и очень уж шло самому Василию быть охотником. Среднего роста, широкий, «крепко сшитый» да, впрочем, и «ладно скроенный», он обладал немалой силой и выносливостью. Своей несколько развалистой походкой он мог выходить за день десятка три-четыре километров, и хоть бы что!
Лицом Сенин был смугл. Даже темные, коротко подстриженные усы не резко выделялись на его крепком загаре. Зато серые, широко расставленные глаза светло поблескивали над коротким прямым носом и просто и открыто встречали взгляд хоть человека, хоть медведя.
Красив был Василий Сенин!
II
Август шел к концу. Овсы уже зажелтели и на ветру словно призванивали кистями с крупным, налившимся зерном. Лишь кое-где края полос под обступающими их ольховыми чащами оставались темно-зелеными. Заозерье не спешило с уборкой овсов — пусть постоят, доспеют. Работы и без того хватало: рожь молотить да сеять.