— Кто же их почитает, замухрышек-то? — согласился Антон, украдкой вглядываясь в старшего мастера, стараясь определить, что он за человек.
— Ну, шагай за мной, — приказал Самылкин и подмигнул Безводову: дескать, идем, потешимся…
Старший — мастер любил сам вводить в цех новичков. Прямо у двери стояли и по-гаубичному ревели тяжелые паровые молоты — на них штамповались коленчатые валы. От ударов сотрясались стены здания, колебалась земля, и на входившего внезапно обрушивался грохот, в лицо кидались гривастые хлопья пламени, под ноги сыпался огненный дождь, и новичок или пятился назад, к двери, или скованно замирал на месте, невольно содрогаясь и прикрывая глаза рукавом. Старший мастер веселился, наслаждаясь произведенным эффектом «огненного крещения», лицо его расплывалось в добродушной ухмылке, полный живот колыхался; наклонясь к уху новичка, он предупреждал с удовлетворением:
— Это тебе не парк культуры, а цех — настоящий горячий. Гляди, парень, не обожгись…
Но сейчас Василий Тимофеевич, протолкнув Антона в цех, разочарованно нахмурился и недовольно покосился на Безводова.
Объятый ревущим огнем печей, озаренный накалом металла, ободренный неумолчной канонадой молотов, Антон стоял, широко расставив ноги, и расширенными, восхищенными глазами смотрел в глубину корпуса. Над головой, под высоким стеклянным потолком величаво разгуливали мостовые краны, легко носили на цепях железные ящики с откованными деталями, споро и деловито ныряли по цеху юркие тележки, крутились вентиляторы, двигались конвейеры, вращались огромные зубчатые колеса прессов. От закопченных стекол потолка до машин, наискось прорезая клубы черно-сизого дыма, тянулись тугие ленты солнечного света, освещая предметы, одухотворяя людей. И над всем этим — над огнем и металлом, над оглушающими, громоздкими машинами — властвовал человек, грел до белизны сталь, а затем молотом мял ее, точно глину, придавая нужную форму.
— Вот это работа!.. — восторженно прошептал глубоко взволнованный Антон, наклонился к уху мастера и крикнул: — Показывайте, куда встать… — И пошел вдоль корпуса размашистым уверенным шагом.
Самылкин, оглянувшись на Безводова, который хитро ухмылялся — дескать, не удалось, — поспешил за новичком.
Василий Тимофеевич подвел Антона к молоту; два массивных чугунных столба-станины; а между ними вверх и вниз ходит тяжеленная стальная глыба со штампом, так называемая «баба». Кузнец Фома Прохорович Полутенин, плотный, несколько грузный человек с тяжеловатым — сквозь очки в железной оправе — взглядом умных О глаз, стоял у молота; нагревальщик его заболел, и он, в ожидании другого, брал заготовки сам.
— Вот тебе, Фома Прохорович, новый нагревальщик… учи его, — сказал Самылкин, кивнув на Антона.
Чуть наклонив голову, кузнец сердито и оценивающе-взыскательно поглядел на пария поверх очков; тот, не мигая, ответил ему таким же прямым, внимательным; взглядом. Новичок, должно быть, понравился кузнецу: за очками от глаз пошли в стороны лучики морщинок. Фома Прохорович повернулся и сделал знак головой. Откуда-то из-за станины вынырнул проворный, чумазый, тощенький парнишка в кепке козырьком назад, тоже в очках; подскочив к кузнецу, он с готовностью подставил ему свое ухо; тот что-то сказал ему и вместе со старшим мастером, грузно ступая, ушел попить газированной воды и покурить.
А парнишка — это и был Гришоня Курёнков, подручный кузнеца, — потянул Антона за рукав к печи. Привставая на цыпочки, подтягиваясь к его уху, он резво, заученно стал объяснять, как загружать печь новой партией заготовок, как подавать топливо, как держать температуру, чтобы не перегреть металл, как сподручнее доставать из печи заготовки и как легче их подносить к молоту.
Антон наклонился и заглянул внутрь печи: за железными заслонками бушевал огонь, длинные багровые, с черными прожилками ленты его свивались в спирали, текли, вихрились, накаляя добела стальные болванки.
— Для начала хочу загадать загадку, — сказал Гришоня, серьезно поджав губы. — Отгадай: сидит дядя Пахом на коне верхом, книжку читает, а сам ничего не знает… Ну-ка?
— Очки, — ответил Антон, не глядя на Гришоню.
— Ты знал, наверное, — разочарованно протянул Гришоня и, подтолкнув Антона в бок, предупредил: — Голову в печь не суй, если хочешь остаться красивым. Я вот спервоначалу тоже был чернобровым брюнетом, а часто совал нос в печку, стал блондином — опалило. Видишь? — смахнул он прокопченную кепочку и показал льняные свои волосы.
Антон невольно и с опаской потрогал брови, но тотчас поняв, что его разыгрывают, замахнулся на Гришоню, который визгливо засмеялся, сгибаясь.
Вернулся Фома Прохорович, мотнул головой, подзывал к себе Антона.
— Как зовут? — спросил он и по привычке подставил ухо. — Иди сюда.
Обойдя молот, Полутенин остановился и, чуть запрокинув лицо, показал рукавицей вверх: на чугунной станине выделялась приклепанная бронзовая пластина с надписью: «На этом молоте в сентябре 1935 года было положено начало стахановскому движению в машиностроении».
— Понял, на какой молот встаешь? — со значением спросил Фома Прохорович. Не сказав больше ни слова, он включил пар, натянул рукавицы; справа от него пристроился Гришоня. Усатый прессовщик, докурив, бросил под ноги окурок и встал к прессу.
Без суеты, спокойно, длинной кочергой достал Антон заготовку из печи, пододвинул ее к краю пода, подхватил клещами и подал кузнецу. За ней вторую, третью… И по тому, как прочно стоял он у печи, как не спеша, несмотря на то, что не успевал за кузнецом, но уверенно подавал болванки, Фома Прохорович, все время наблюдавший за его движениями, решил, что оставит этого парня в своей бригаде.
Прошло два часа. Молот неустанно, то натужно, глухо, то молодо и торжествующе, ухал и ухал. Антон размеренно подавал раскаленные болванки, по тело — руки, плечи, лопатки, поясница — тупо ныло, будто распухало, ноги едва сгибались, в голове звенело, по спине струились жгучие ручейки пота, и ему казалось, что вместе с этими струйками, опустошая его, вытекает и сила. Но он все так же продолжал подавать, не показывая виду, что устал.
— Ты бы сел, отдохнул, надорваться можешь с непривычки, — посоветовал Фома Прохорович, наклоняясь к Антону.
Перерыв будет — отдохну, — скупо отозвался нагревальщик, кидая на штамп заготовку. И молот все стучал, все гремел, плющил сталь, осыпал темный пол красными брызгами окалины…
Наконец наступила пора обеда. Молоты смолки, и в цехе, над цехом, во всем мире под голубым апрельским небом широко и вольготно распростерлась желанная томительная тишина, хотя в ушах Антона все еще бушевал хаос звуков, глухих взрывов, медленно отдаляясь и затихая, как, ворча и затихая, отдаляется гроза, с бурей, с громом и вспышками молний. Антон обессиленно сел на груду холодных болванок, и тотчас перед глазами начали играть, расходиться, сплетаться огромные круги необычайных волшебных цветов.
«Давно не работал в кузнице, отвык, вот и устал», — подумал он, прикрывая глаза отяжелевшими веками и улыбаясь новым, неиспытанным ощущениям.
Как сквозь дремоту долетел до него голос Гришони:
— Говорили тебе — отдохни, нет: дай характер проявлю, силу покажу! Идем обедать. Ну, седлай меня, на закорках понесу.
Антон оперся рукой на плечо Гришони и зашагал по опустевшему цеху в столовую.
Там стояла толчея и веселый шум. Фома Прохорович уже сидел за столом. Здесь он показался Антону не таким суровым, как в цехе, на переносице отпечаталась красная полоска — след очков; приподняв тяжелые брови и открыв участливый взгляд утомленных глаз, он сказал глуховато:
— Садись. Проголодался, наверно? Я уж постарался, заказал тебе и первое и второе. — И, помолчав немного, испытующе спросил: — Уломала работка? Бежать не собрался? Признавайся.
— Нет.
— Наша профессия горячая и тяжелая, это верно. Зато и почетная, — весело, ободряюще заговорил кузнец, принимая от официантки тарелку с борщом. — Почетная и старинная. Токарей или там фрезеровщиков, электриков еще и в помине не было, а кузнецы уже стояли у горна, стучали своими молотками, ковали: для пашни — лемех, для поля брани — меч. Сколько лет ей, нашей профессии? Может быть, тысяча, может, пять, — поди, сосчитай! А она все такая же молодая, все служит людям, места своего не уступает, обновляется с каждым годом, новой техникой обрастает… Ты этого, брат, не забывай! Мы, рабочие люди, — основа всей жизни, фундамент государства. Так, что ли, Гриша?
— А то как же! — отозвался Гришоня, точно отмахнулся, — он торопился скорее поесть.
— Значит, каждый кирпич в этом фундаменте должен быть крепче стали! — заключил Фома Прохорович. — А что устал ты, Антон, так это ненадолго. Лет двадцать назад, когда я начинал кузнечить, я тоже первое время света белого не видел, а потом втянулся. И сейчас озолоти меня — я свою профессию не променяю ни на какую другую!