– Это ты и есть Малышев?
Венька не ответил.
– Ловок. Ничего не скажешь, ловок, – спокойно, внимательно оглядел его Воронцов. – Давно я про тебя слышу, что есть такой Малышев. Еще с зимы слышу. Все хотел тебя повидать. Посылал даже людей за тобой; Шибко хотелось встретиться…
Венька опять ничего не ответил.
– Ну вот и встретились, – усмехнулся Воронцов. И посмотрел по сторонам. – Курить хочу.
Лазарь Баукин, сидя в седле, вынул кисет, аккуратно свернул из клочка газеты большую цигарку и, не заклеивая ее своей слюной, протянул с седла Воронцову.
Воронцов высунул кончик языка, заклеил цигарку и взял в зубы.
Лазарь же высек для него огонь на трут и поднес прикурить.
– Эх, Лазарь, Лазарь! – выпустил дым Воронцов и покачал головой. Продажная все-таки твоя шкура! Не думал я, что она такая, до такой степени продажная…
– Не продажней твоей, – зло прищурился Лазарь. – На чей счет живешь, тому и песни поешь… «Император»! «Император всея тайги»! Кто тебя ставил тайгой править? Пес ты, а не император, кулацкий пес! Для запугивания тебя кулаки поставили. Для запугивания людей. И для заморачивания голов…
Воронцов с любопытством посмотрел на него, даже фуражку приподнял над глазами.
– Не худо, – как бы похвалил он его взглядом. – Не худо говоришь. Не хуже комиссаров, которые болтают на сходках. Быстро они тебя обучили…
Лазарь сдвинул самодельную кепку с затылка на лоб. Видно, его задели слова атамана. Он заметно смутился.
– Никто меня не обучал. У меня и свой умок есть. Я своими глазами вижу, чего вокруг делается. Не слепой. Народ хлебопашествует, смолокурничает, работает. А мы с тобой, Константин Иваныч, вроде игру придумали со стрельбой. Народ от дела отбиваем. Губим народ. А для чего? Для какой цели жизни?
– Для какой цели жизни? – переспросил Воронцов и поудобнее уселся на телеге, свесив ноги. – Ты эту цель жизни хорошо понимал, покуда тебя комиссары не словили. Покуда ты не снюхался с комиссарами. Я это сразу почуял, что ты снюхался. Не хотел я тебя допускать к делам, когда ты явился будто с побега из Дударей. Ни за что не хотел. Это вот Савелий все время подсудыркивал. – Воронцов показал глазами на телегу с мертвым. – Он все время уговаривал меня. Допусти, мол, Лазаря Баукина. Он, мол, не вредный, честный, давно воюет. Мухи сейчас за эту доверчивость и едят Савелия. Видишь, как бороду облепили…
– И тебя еще облепят мухи, – сказал Лазарь и, вытянув руку, ударил жеребчика рукояткой плети по голове, чтобы он не тянулся к пахучему сену на телеге Воронцова.
– И меня, может, еще облепят мухи, – понурился Воронцов. И тотчас же вскинул голову. – Но ты не радуйся, Лазарь, в комиссары ты все равно не пройдешь. Ты расстегни-ка рубаху, покажи, что у тебя на грудях наколото. У тебя же наколоты те же самые слова, как у меня. Не простят тебе этих слов комиссары. Не простят, помяни мое слово.
– Буду смывать эти слова.
– Чем же? Моей кровушкой надеешься смыть?
– Хоть твоей, хоть своей, но смывать надо. Уж какой-то конец должен быть. Утомился я достаточно от этой игры со стрельбой. Пускай любой конец…
Воронцов пошарил рукой в телеге позади себя. Нащупал в соломе сапоги. В сапогах же оказались и портянки. Натянул один сапог, уперся подошвой в перекладину телеги, оправил голенище, стал натягивать второй. И, натянув до половины, спросил Лазаря:
– Что же ты раньше-то не уходил, если говоришь, утомился? Шел бы к бабе своей в Шумилово. Ей, говорят, комиссары коня выдали на бедность…
– А ты что, тревожить бы меня не стал, ежели б я ушел? – опять зло прищурился Лазарь.
– Не знаю уж, как бы я с тобой распорядился, – наконец натянул и второй сапог Воронцов. – Не знаю…
– А я знаю, в точности знаю, – сказал Лазарь. – Я своими глазами видел, как ты сам срубил Ваську Дементьева, когда он хотел навсегда уйти к своей избе на заимку. Вот этой штукой ты его срубил. – Лазарь вытащил из загашника и показал длинный вороненый пистолет, еще часа два назад принадлежавший Воронцову. – Нет уж, ежли рвать, Константин Иваныч, так уж с самым корнем, чтоб и памяти не было. И лишнего шуму…
Лазарь то отъезжал от Воронцова, то опять подъезжал к нему.
Всю дорогу они вели, с перерывами, не очень громкий, даже не очень сердитый разговор. И к этому разговору настороженно прислушивались почти все, кто сидел на телегах и ехал верхом.
Здесь были люди, еще вчера, еще сегодня служившие Воронцову, еще сегодня боявшиеся его, но сейчас во всем подчинившие себя Лазарю Баукину. Он изредка оглядывал их, будто проверяя, все ли они на своих местах, с некоторыми коротко переговаривался. И держался в седле так, как подобает держаться человеку, несущему ответственность за всю эту процессию. Под ним сдержанно танцевал игреневый, белоногий жеребчик, принадлежавший «императору всея тайги». Ничего, однако, царственного не было в этой резвой, крутобокой лошадке. Только на седле был раскинут и притянут желтыми ремнями красивый бархатистый ковер с длинными кистями.
Мы с Венькой Малышевым ехали недалеко от телеги, на которой то сидел, то лежал Воронцов. Лежал спокойно, подложив руки под затылок и заслонив глаза от солнца лакированным козырьком фуражки-капитанки. Видно было, он примирился со своей участью. Ни волнения, ни скорби не было заметно на его широком белом лице, обрамленном светлой бородой.
Такое лицо могло быть у богатого купца, у содержателя большого постоялого двора, даже у молодого священника.
Такое лицо было у атамана одной из самых крупных банд, отличавшейся особой свирепостью.
Лазарь предложил ему еще раз закурить, но он отказался:
– Труху куришь. Комиссары могли бы тебе папиросы выдать. Дешево они тебя ставят! Очень дешево…
Я не расслышал, как отозвался Лазарь на эти слова, потому что мое внимание отвлек Венька.
– Интересно, – сказал он, – что мне теперь ответит Юля. По-настоящему, она должна бы написать мне.
Веньку уже не интересовал Воронцов и его разговор с Лазарем Баукиным. Для Веньки в эту минуту Воронцов уже был, как говорится, пройденным этапом.
Я вспомнил, как он загадывал еще ранней весной: «Вот поймаем „императора“ – и наладим все свои личные дела. Что мы, хуже других?»
Я вспомнил душную, предгрозовую ночь накануне этой поездки, когда Венька писал свое первое в жизни любовное письмо. Потом, мне казалось, он забыл о нем, занятый всем хитросплетением этой сложной операции, прошедшей, однако, незаметно для нас.
Я, например, так и не понял, как это случилось в подробностях, что Баукин, которому не доверял Воронцов, все-таки оказался на Безымянной заимке и сумел повязать «императора» с помощью его же телохранителей. Впрочем, двое из приближенных были уничтожены. Остальных же Баукин заставил покорно сопровождать «императора», может быть, в последний путь.
Мне все это представлялось удивительным в те часы, когда мы ехали по тракту, возвращаясь в Дудари.
А Венька, кажется, ничему не удивлялся. Он теперь говорил только о том, ответит ли, Юля Мальцева на его письмо и что именно ответит.
Он теперь не выглядел таким уверенным, боевитым, неутомимым, каким я видел его в эти дни и сутки перед самой операцией и во время операции, когда он цепко удерживал в своих руках тонкие и трепетные нити этого опасного и неожиданного дела, организованного им.
В эти дни он почти не разговаривал со мной по-приятельски, не советовался и даже что-то, как мне думается, скрывал от меня.
А сейчас он вдруг сник, будто опять заболел, и, похоже, спрашивал моего совета, говоря:
– Просто не знаю, что делать, если она мне не ответит. Это будет уж совсем ерунда. Я ей написал, думал, что она ответит…
И в выражении его глаз было что-то тоскливое. Он как будто разговаривал сам с собой:
– Я чего-то лишнее ей написал. Можно было подумать и написать получше, если бы было время. Но все равно, я считаю, она должна мне ответить. Если она мне ответила, то письмо, наверное, уже пришло. Конечно, пришло…
После этих его слов, произнесенных на редкость растерянным голосом, мне почему-то стало казаться, что письмо это еще не пришло и, может быть, никогда не придет.
Мне стало жалко Веньку. Но я ничего не сказал.
У нас была нормальная мужская дружба, лишенная сентиментальности, излишней откровенности и холуйского лицемерия.
Вероятно, если бы я попал в беду, Венька бы не решился вслух жалеть меня или успокаивать.
У каждого есть свое представление о силе своей. И каждый поднимает столько, сколько может и хочет поднять.
Вмешиваться в сугубо личные дела, уговаривать, предсказывать, жалеть это значит, мне думалось, не уважать товарища, считать его слабее себя.
Поэтому я промолчал.
И момент для разговора был уже неподходящий.
В лесу с двух сторон тракта вдруг одновременно затрещали ветки кустарника, зафыркали лошади и зазвучали голоса.
Воронцов поднял голову, потом приподнялся на локтях.