Всякие разговоры о деньгах были для Веточки мукой. К тому же она твердо верила, что не мать ушла от отца, а он бросил ее в самые тяжелые годы войны. И защищала мать. И еще Веточка все надеялась и ждала, что он и мать опять. сойдутся, будет нормальная, добрая, хорошая семья. Идеализм существовал в ней, в его дочери. Теперь, на причале, в Мурманске, среди встречающих должна была стоять и она.
Причал приближался.
— Приготовиться подать носовой! — сказал Басаргин старпому. У старпома было завязано горло — ангина.
— Есть, Павел Александрович! Приготовить носовой!
— Вам надо вырезать гланды, Виктор Федорович, — сказал Басаргин. — Наживете себе порок. Малый назад!
— Есть малый назад!
Женщина в белой шапочке подняла руку и машет чем-то красным. Конечно, это Веточка. Догадалась привезти цветы. Наверное, последние ленинградские астры, она везла их в целлофане и в банке с водой. Интересно, летела она или ехала поездом. Самый ужасный поезд — Ленинград — Мурманск: едет отчаянный народ, едет из отпусков к тяжелой работе, дышит свободным воздухом последние часы, а Веточку так легко обидеть и расстроить…
Нос пошел вправо…
— Стоп машина!
— Есть стоп машина! — Старпом переводит рукоять машинного телеграфа.
— Малый вперед! Подать носовой! Лево на борт! Приготовиться подавать кормовой! Виктор Федорович, подавайте с кормы первым шпринг! Стоп! Отбой машине!
Он спускался в каюту, зная, что его ждет горестное известие. Он успел снять шубу и помыть грязные от трапов руки, когда матрос провел к нему в каюту дочь.
— Папа, ты даже не знаешь, какое сильное впечатление производишь на самых разных женщин! — сказала Веточка, закрывая за собой дверь. — В звании капитана есть что-то очень интригующее, честное слово! — Она подошла и поцеловала его в лоб.
— Умерла баба Аня? — спросил Басаргин, вытирая руки полотенцем.
— Да, отец, — сказала Веточка. Она первый раз назвала его так.
— Давно?
— Около месяца.
— Раздевайся.
— Спасибо, папа.
— Где похоронили?
— На Богословском.
— Отпевали?
— Да. Все, как она хотела.
— Ну, ну… Я говорю — раздевайся. Сейчас ужинать будем. Голодная?
— Нет, папа. Во что поставить?
— А в этот графин и ставь.
— Там кипяченая?
— Нет, сырая.
Смешно, конечно, было рассчитывать, что мать будет жить вечно. И он мечтал, чтобы это произошло без него. Так и случилось… Все неприятно летит мимо — плафоны, полированное дерево, бронза иллюминаторов… Как в ураган подле Колгуева. И луна в разрыве туч, блеск от нее на волнах, и бесконечно медленный крен на левый борт. Кончится этот крен когда-нибудь или нет? Еще пять градусов, и пойдут за борт понтон, вездеходы и трактор…
— Тебе нехорошо, папа?
— С чего ты взяла? Поставь наконец цветы в воду!
— Я не сообщила тебе, потому что в пароходстве сказали: вы закрываете навигацию и застряли в проливе…
— Да. В проливе Вилькицкого. Она знала, что умирает?
— Да. Она все время была в сознании. Она ни разу не заплакала. Она заснула у меня на руках. Честное слово, отец. Я была с ней до утра одна. И мне не было страшно…
Басаргин всхлипнул. Он сдерживал рыдания, но они прорвались. Он почувствовал себя так, как в раннем детстве, когда мать с отцом уходили и не брали его с собой. И одиночество можно было преодолеть лишь слезами.
— Перестань, отец, а то я тоже не выдержу… У тебя есть платок?
Он наконец сел в кресло, попал в него. Он знал, Веточка не лжет: мать умерла спокойно и мудро. Он почувствовал какое-то душевное просветление. И умиленность. И он хотел сказать об этом дочери, успокоить ее, но не мог найти слов. Он только сказал:
— Ты стала взрослой женщиной.
— Да, я повзрослела.
— Что она говорила?
— Она велела мне родить двух сыновей. И встретить тебя из плавания. Она просто тихо уснула. И я не плакала. Она вспоминала прошлое и то, что ты родился очень маленького веса. У тебя есть сигареты с фильтром?
Дочь показывала образец выдержки. Она была достойна бабушки. Но чего это спокойствие ей стоило? И как бы оно не кончилось истерикой.
— Подожди закуривать, — сказал Басаргин. — Сейчас мы пойдем поужинаем.
— А разве нельзя, чтобы принесли сюда?
— Можно, но сегодня мы пришли с моря, и в кают-компании будут наши гости. Мне следует посидеть с ними за одним столом, с женами моих штурманов, механиков и радистов.
— Не хочется идти на люди, папа.
— Ничего не поделаешь.
— Очень, очень, папа!
— Нет, девочка. — Он сделал вид, что ищет под подушкой носовой платок, и незаметно сунул себе под язык таблетку валидола.
Она пудрила нос перед зеркалом и поправляла волосы.
— Ты на сколько дней приехала? — спросил он.
— Дня три я смогу пробыть, если ты достанешь билет на самолет.
— Дурное время, зима началась, — сказал Басаргин. — Можно просидеть на аэродроме целую неделю. Я бы советовал тебе ехать поездом.
— Может быть, мне надеть брюки? — спросила Веточка.
— Ничего, нам придется спуститься только по двум трапам.
— Я знаю, что ты не любишь, когда я в брюках, да?
— Да, вероятно, я консерватор и ретроград. И потом, их надо уметь носить, а наши женщины не умеют.
— Папа, ты меня оскорбляешь, — сказала она с нужным, по ее мнению, смехом, переступая высокий порог каюты. Каблук маленькой туфли задел медную накладку. Она замерла на одной ноге, держась за косяки и разглядывая каблук. Такой и увидел ее из коридора второй штурман Ниточкин.
— Павел Александрович, вы подпишете коносаменты?.. — спросил Ниточкин.
— Познакомьтесь, — сказал Басаргин. — Второй штурман Петр Иванович Ниточкин. Моя дочь Елизавета. Коносаменты я подпишу после ужина, можете их оставить у меня на столе.
Они спустились по двум трапам и вошли в кают-компанию.
Старший механик кормил младшего сына кашей. Супруга стармеха сидела рядом, расплывшись в улыбке и не видя ничего, кроме этой сцены. Их средний отпрыск, воспользовавшись безнадзорностью, тащил по скатерти суповую разливательную ложку: потеки оранжевого томатного жира тянулись за ложкой. Мрачный, бледный, с замотанным горлом, ковырял в тарелке старпом. Отутюженный и устремленный уже по-береговому, самый свободный человек на корабле — доктор допивал компот. Радист успел поддать четвертинку, которую, очевидно, принесла супруга; нос радиста лоснился спелой вишней.
Буфетчица в новом платье крутит задом назло женщинам. В каждом шаге буфетчицы вызов: я здесь с вашими мужьями длинные месяцы. Они таращат на меня глаза и стоят под трапом, когда я спускаюсь и поднимаюсь. Они щиплют меня в уголке и играют со мной в козла, когда вы от них за тысячу верст. Я здесь хозяйка… Ах, вам не нравится, что тарелка летит через весь стол? Ничего, милая, если не хочешь — можешь не есть. Я не обязана подавать тебе, я обязана подавать твоему мужу, голубушка…
— Как погода в Питере? — спросил Басаргин дочь.
— Дожди.
— Да, десятое ноября, — сказал Басаргин. Так он и не нашел никого ближе матери. К кому перешла ее коллекция молодых и обаятельных женщин с неким бесом внутри и непонятностью? Такую коллекцию не завещаешь музею… Он вспомнил последнее увлечение матери — Тамару, блокадную знакомую. И как они катались на лодочке, выгребали под мостом и не выгребли, потому что у него сдало сердце. А он врал ей всякие морские истории. Тот день с Тамарой запомнился ему, как первый день его бабьей осени…
Басаргин услышал смех дочери. Второй штурман сидел рядом с ней и смеялся тоже. Он умел хорошо смеяться. Сразу тянуло улыбнуться.
— Вдумайтесь в это слово — «якорь», — говорил Ниточкин. — В якоре полным-полно всякой философии. Якорь с помощью цепи нас, моряков, приштопывает к планете. Если в море окажешься без якоря, то можешь пойти на грунт, а если на берегу оказываешься без якорей, то прямым путем идешь в пивную, а иногда еще дальше — в вытрезвитель… Не слушайте, пожалуйста, Василий Степанович, — погрозил Ниточкин помполиту. — И недаром, скажу я вам, Елизавета Павловна, портовые девушки носят брошки с якорем. Об эти брошки, кстати, можно сильно уколоться… Был у меня случай в Одессе…
— Еще компотику, Машенька, — попросил Басаргин буфетчицу. — Веточка, хочешь еще компоту?
— Нет, спасибо, папа.
— Ты плохо ешь.
— Я успела поужинать в гостинице.
— Думаю, что тебе не очень нравится наша еда. Завтра будет лучше. Понимаешь, в Арктике осенью не достанешь картошки и капусты. Два месяца мы жевали макароны и горох. Петр Иванович закончил о якорях?
— Нет, я не успел начать, — сказал Ниточкин. — Я понял, что слишком много из этой истории придется выкидывать на ходу, а когда что-нибудь выкинешь, уже и не смешно.