тут вопросина: как у нас с кормами будет? Хлебозаготовка съела лишнее зерно…
— О скоте потом будет речь. Сейчас это не по существу, факт! Надо решать вопрос о нормах дневной выработки на пахоте. Сколько гектаров по крепкой земле, сколько на плуг, сколько на сеялку.
— Сеялки — они тоже разные! Я на одиннадцатирядной не сработаю же с семнадцатирядовкой.
— Факт! Вноси свое предложение. А вы чего, гражданин, все время молчите? Числитесь в активе, а голоса вашего я еще не слыхал.
Демид Молчун удивленно взглянул на Давыдова, ответил нутряным басом:
— Я согласный.
— С чем?
— Что надо пахать, стало быть… и сеять.
— Ну?
— Вот и все.
— И все?
— Кгм.
— Поговорили, — Давыдов улыбнулся, еще что-то сказал, но за общим хохотом слов его не было слышно.
Потом уже за Молчуна объяснился дед Щукарь:
— Он у нас в хуторе, товарищ Давыдов, Молчуном прозывается. Всю жизню молчит, гутарит в крайностях, через это его и жена бросила. Казак он неглупой, а вроде дурачка, али, нежнее сказать, как бы с придурью, что ли, али бы вроде мешком из-под угла вдаренный. Мальчонком был, я его помню, сопливый такой и никудышний, без порток бегал, и никаких талантов за ним не замечалось, а зараз вот вырос и молчит. Его при старом прижиме тубянской батюшка даже причастия за это лишал. На исповеди накрыл его черным платком, спрашивает (в великий пост было дело, на семой никак неделе): «Воруешь, чадо?» Молчит. «Блудом действуешь?» Опять молчит. «Табак куришь? Прелюбы сотворяешь с бабами?» Обратно молчит. Ему бы, дураку, сказать, мол: «Грешен, батюшка!» — и сей момент было бы отпущение грехов…
— Да заткнись ты! — Голос сзади и смех.
— …Зараз, в один секунд кончаю! Ну, а он толечко сопит и глаза лупит, как баран на новые ворота. Батюшка в отчаянность пришел, в испуг вдарился, питрахиль на нем дрожит, а все-таки спрашивает: «Может, ты когда жену чужую желал или ближнего осла его, или протчего скота его?» Ну, и разное другое по Евангелию… Демид опять же молчит. Да и что же можно ему сказать? Ну, жену чью бы он ни пожелал, все одно этого дела не было бы: никакая, самая последняя, ему не…
— Кончай, дед! К делу не относящийся твой рассказ, — сурово приказал Давыдов.
— Он зараз отнесется, вот-вот подойдет к делу. Это толечки приступ. Ишо один секунд! Перебили… Ах, едрить твою за кочан! Забыл, об чем речь-то шла!.. Дай бог памяти… Т-твою!.. с такой памятью! Вспомнил! — Дед Щукарь хлопнул себя по плеши, посыпал очередями, как из пулемета: — Так вот, насчет чужой женки Демидовы дела табак были, а осла чего ему желать или протчую святую скотиняку? Он, может, и пожелал бы, пребывая в хозяйстве безлошадным, да они у нас не водются, и он их сроду не видал. А спрошу я вас, дорогие гражданы, откель у нас ослы? Спокон веку их тут не было! Тигра там или осел, то же самое верблюд…
— Ты замолчишь ноне? — спросил Нагульнов. — Зараз выведу из хаты.
— Ты, Макарушка, на Первое мая об мировой революции с полден до закату солнца в школе говорил. Скушно говорил, слов нет, то же да одно же толок. Я потихонечку на лавке свернулся калачом, уснул, а перебивать тебя не решился, а вот ты перебиваешь…
— Нехай кончает дед. Время у нас терпит, — сказал Размётнов, шибко любивший шутку и веселый рассказ.
— Может, через это он и смолчал, никому ничего не известно. Поп тут диву дался. Лезет головой к Демиду под платок, пытает: «Да ты не немой?» Демид тут говорит ему: «Нету, мол, надоел ты мне!» Поп тут осерчал, слов нет, ажник зеленый с лица стал, как зашипит потихоньку, чтоб ближние старухи не слыхали: «Так чего же ты тудыт твою, молчишь, как столб?» Да ка-а-ак дюбнет Демида промеж глаз малым подсвечником!
Хохот покрывается рокочущим басом Демида:
— Брешешь! Не вдарил.
— Неужели не вдарил? — страшно удивился дед Щукарь. — Ну, все одно, хотел небось вдарить… Тут он его и причастия лишил. Что же, гражданы, Демид молчит, а мы будем гутарить, нас это не касаемо. Хучь оно хорошее слово, как мое, и серебро, а молчание — золото.
— Ты бы все свое серебро-то на золото променял! Другим бы спокойнее было… — посоветовал Нагульнов.
Смех то вспыхивал горящим сухостоем, то гаснул. Рассказ деда Щукаря было нарушил деловую настроенность. Но Давыдов смахнул с лица улыбку, спросил:
— Что ты хотел сказать о норме выработки? К делу приступай!
— Я-то? — Дед Щукарь вытер рукавом вспотевший лоб, заморгал. — Я ничего про нее не хотел… Я про Демида засветил вопрос… А норма тут ни при чем…
— Лишаю тебя слова на это совещание! Говорить надо по существу, а балагурить можно после, факт!
— Десятину в сутки на плуг, — предложил один из агроуполномоченных, колхозник Батальщиков Иван.
Но Дубцов возмущенно крикнул:
— Одурел ты! Бабке своей рассказывай побаски! Не вспашешь за сутки десятину! В мылу будешь, а не сработаешь.
— Я пахал допрежь. Ну, чудок, может, и меньше…
— То-то и оно, что меньше!
— Полдесятины на плуг. Это — твердой земли.
После долгих споров остановились на следующей суточной норме вспашки: твердой земли на плуг — 0,60 гектара, мягкой — 0,75.
И по высеву для садилок: одиннадцатирядной — 3 ¼ гектара, тринадцатирядной — 4, семнадцатирядной — 4 ¾.
При общем наличии в Гремячем Логу 184 пар быков и 73 лошадей план весеннего сева не был напряженным. Об этом так и заявил Яков Лукич:
— Отсеемся рано, ежели будем работать при усердии. На тягло падает по четыре с половиной десятины на весну. Это легко, братцы! И гутарить нечего.
— А вот в Тубянском вышло по восемь на тягло, — сообщил Любишкин.
— Ну, и пущай они себе помылят промеж ног! Мы до заморозков прошлую осень пахали зябь, а они с Покрова хворост зачали делить, шило на мыло переводить.
Приняли решение засыпать семфонд в течение трех дней. Выслушали нерадостное заявление кузнеца Ипполита Шалого. Он говорил зычно, так как был туговат на ухо, и все время вертел в черных, раздавленных работой руках замаслившийся от копоти треух, робея говорить перед столь многолюдным собранием:
— Всему можно ремонт произвесть. За мной дело не станет. Но вот насчет железа как ни могá надо стараться, зараз же его добывать. Железа на лемеши и на черёсла плугов и куска нету. Не с чем работать. К сáдилкам я приступаю с завтрашнего дня. Подручного мне надо и угля. И какая мне от колхоза плата