На самом краю сцены у круглого столика с бомбошками понуро стоял одутловатый старичок.
Когда в комиссии участвовал Павел Захарович, в клуб набивалось много народу. У Павла Захаровича была способность двумя-тремя вопросами срывать маску с врагов, и если бы Славик зашел в клуб на день раньше, он бы увидел, как ловко вытащил Павел Захарович на свет божий одного из матерых дутовских палачей — того самого «пузатого», который мучил маму Клешни. Этот матерый беляк сидел в темном углу райсобеса в канцелярских нарукавниках и, притаившись, дожидался падения Советской власти…
А сейчас на самом краю сцены, у круглого столика с бомбошками, стоял одутловатый старикашка и Павел Захарович добродушно пенял ему:
— А ты не лукавь. Ты на комиссии, а не в пивной. Придерживайся пятой заповеди.
— А я не лукавлю! — воскликнул старичок. — В пятой заповеди про лукавство не сказано, молодой человек! В пятой заповеди про родителей сказано!
— Ну вот, — продолжал Павел Захарович. — А говоришь, неверующий. Заповеди по номерам помнишь — значит верующий. Небось и крестик носишь?
— И ношу! — взвизгнул старичок. — И верующий! И па-атрудитесь не тыкать, милостивый государь! Я с вами гусей не пас!
Старичок сбежал со сцены, распахнул дверь, чтобы посильнее хлопнула, и умчался на улицу.
В зале засмеялись. Хитрый старикашка никак не хотел признаться, что служил консисторским чиновником, и притворялся беднячком «от сохи». А слова «милостивый государь» его выдали. Впрочем, посоветовавшись, комиссия простила ему мелкое лукавство, и чувствующий свою силу и власть зал весело поддержал это решение.
— Кто у нас там еще? — заведующий школой взглянул на часы.
— Инженер Затуловский! — объявила председательша. — Помощник начальника службы пути.
— Давай, инженер Затуловский, исповедуйся.
Славик удивился: Константин Орестович вышел в длинной рубахе, перехваченной тонкой подпояской. Такой рубахи он никогда не носил. Такую рубаху носил Лев Толстой.
Под мышкой Затуловский держал папку, завязанную с трех сторон белыми, как на новых подштанниках, тесемками.
Затуловский остановился у круглого столика и принялся излагать биографию.
Заведующий откровенно читал в «Смехаче» приключения Евлампия Надькина. Только паренек изображал слушающего и несколько раз открывал папку, на которой рогатыми буквами было напечатано смешное слово: «Дело».
— У вас тут написано, — прервал заведующий, как раз когда Затуловский собирался сообщить, что к Первому мая удостоен премии за беззаветный труд, — у вас тут написано, что, будучи студентом в тысяча девятьсот пятом году, вы принимали участие в волнениях. Так?
Затуловский кивнул.
— В каких же это, позвольте спросить, волнениях?
— В волнениях? — переспросил Затуловский. — То есть в революционном движении… Вот у меня тут…
Он кинулся к папке.
— Не надо, — остановил его заведующий. — Итак, вы принимали участие в революционном движении. В чем конкретно выражалось ваше участие?
— Мое? Я, как и вся прогрессивная Россия, боролся с царизмом. И с камарильей.
— С какой камарильей?
Затуловский все еще держался за белые тесемки. О — Горемыкин тогда был, — проговорил он. — Горе— мыкин. Плевако… Нет, простите. Плеве… Или Плевако…
— Плеве, — укоризненно подсказали из зала.
— Да, да. Плеве. И еще — Трепов.
Заведующий выжидательно листал «Смехач».
— Граф Фредерике, — добавил Затуловский уныло.
— И как же вы со всеми с ними боролись?
— Мы? Вышли на улицы. Шли вперед и прорывали полицейские кордоны…
— Как же вы прорывали кордоны?
— Кордоны? Били городовых. Бросались камнями.
— И вы бросались?
— И я, конечно.
— Где же вы взяли камни?
— Где? Ну на земле. На дороге. Бывают же на дороге камни.
— Это что же? Булыжники?
— Ну да, булыжники… Из мостовой.
— Как же вы их выковыривали? Ломом?
Инженер Затуловский молчал.
— Ну чего ты к нему придираешься? — пробасил Таранков. — Может, там штабель лежал для ремонта. Или кирпич. Мало чего… — и спросил Затуловского: — Выпиваешь?
— Нет, — ответил инженер быстро.
— А если нет, то почему? — не удержался Коська.
Старуха постучала карандашом.
— Так, — продолжал Таранков. — Значит, веленому змию не подвержен?
— Ну, не то чтобы принципиально… — поправился инженер. — Печень, понимаете ли…
— Нехорошо.
Затуловский уставился на него озадаченно.
— Сам посуди: праздник трудящихся. Красный Октябрь. Кругом ликование. А ты чай пьешь? А? Нехорошо.
— Ну, в особых случаях, конечно. — Затуловский оживился. — Чарку «Зубровочки», «Абрау-Дюрсо».
Он игриво хихикнул, но Таранков спросил внезапно:
— У Русакова гулял?
Инженер торопливо ответил: «Нет» — и поперхнулся.
Комиссия выжидательно молчала.
— А в Заречной роще? — подсказал Таранков.
— Ах да!.. В Заречной роще… Праздновали день ангела… то есть рождения… Слегка…
Славик услышал тихий стон и оглянулся.
Неподалеку стояла Соня. Глаза ее лихорадочно горели. Позабыв, что ее не слышно, она подсказывала отцу. Она была как в горячке и твердила что-то непрерывное, словно молитву.
— А ты не можешь разъяснить, Затуловский, что это за живые картины? — спросила старуха.
— Ну, это так… — Затуловский совсем смешался. — Выпили… шутили… Вспоминали исторические факты… Становились в позы.
— В какие позы? — полюбопытствовал Таранков.
— Я уж не помню.
— Ну вот. А говорил, не пью. Печень. Неужели так назюзюкался, что не помнишь, как сошествие святого духа представлял?
— Это не я! Это Лия Акимовна! Стояла на коленях… А святой дух был… — Затуловский смешался. Святым духом был член комиссии, бывший партизан, начальник дистанции Павел Захарович Поляков.
Павел Захарович надулся, и лицо его стало синеть. Чем больше он сердился, тем больше синел почему-то.
— Святой дух был не я… — сказал Затуловский. — Я с Лией Акимовной изображал Нерона и тень его убитой матери. Я был Нерон.
— Кто? — удивился Таранков.
— Нерон. Римский император.
— Разувался? — спросил Таранков.
— Разувался, — признался Затуловский сокрушенно.
— В скатерть заворачивался?
— Заворачивался.
— По-немецки декламировал?
— По-латыни. Из Вергилия.
— А кто написал Эрфуртскую программу? — выскочил с вопросом паренек при значке.
— Оставьте, Шуриков! — Заведующий школой брезгливо перелистывал дело. — Какая уж там программа. Вы, гражданин Затуловский, пишете, что в семнадцатом году выехали из Петрограда. Разрешите узнать, по какой причине?
— Видите ли, я уже отмечал…
— Еще разочек отметьте.
— Врачи обнаружили у меня очажок. Посоветовали Выехать на кумыс. Вот у меня врачебное заключение. — Он снова стал теребить тесемки.
— Не врачи вас запугали, а рабоче-крестьянская революция, — перешел на «вы» Таранков. — От революции бежали, батенька мой!
— «Белая армия, черный барон», — добавил со свойственным ему остроумием Коська.
Таракан не переносил долго находиться в одном помещении с родителями и решил уходить. Славик и Митька вышли за ним. Только любопытный Коська остался в вале.
— Как думаешь, Таракан, Нерона вычистят? — спросил Митя.
— А сам не петришь? — Таракан поджал губы. — Императора представлял.
— Да еще разувался, — добавил Митя.
Не успели они дойти до угла, как раздался истошный крик Коськи:
— Огурец! Чеши быстрей! Твоего пахана чистят!
Славик вернулся. У круглого столика стоял папа.
Славик с изумлением узнал, что папа родился в 1890 году, еще в прошлом веке. Родился он, как оказалось, в деревне Тверской губернии. Было их пятеро братьев. Отец их, дедушка Славика, заставлял сыновей работать хуже батраков, наравне со скотиной. Наживал богатство. Двое надорвались — померли. Остальные один за другим сбежали кто куда от отцовской каторги. Вот так дедушка! А дома, в семейном альбоме, зачем-то держат его карточку. Младший, Иван, был любимцем кроткой, покорной матушки. Но и он не мог переносить, как отец ласкает матушку рогачом, — ушел пешком в Петербург. Брат, артельщик на железной дороге, приютил его, помог поступить в путейский институт императора Александра Первого. Жил тогда папа впроголодь, украдкой ловил в Летнем саду голубей, чтобы прокормиться, подрабатывал уроками. Еще не закончив института, женился, и Славик с изумлением услышал, что родители не позволяли маме выходить замуж за папу, и мама убежала с ним без благословения, и был большой скандал… Славик не имел понятия ни о мамином побеге, ни о том, что у мамы, кроме настоящей, была еще и девичья фамилия — какая-то дурацкая фамилия, вроде Кронштейн. Папа увез маму в экспедицию в Голодную степь, а в войну его забрали на фронт, и мама осталась одна на пороге Европы и Азии, беременная и проклятая родителями. Хотя папа работал по осушению окопов и на погонах у него были буквы «ОЗУ», что означало — отдел земельных улучшений, и хотя настоящие офицеры дразнили его «земгусаром», он попал в плен, а после революции явился в Москву на восстановление мостов, на Ташкентскую железную дорогу. Потом работал в должности начальника участка службы пути, получил повышение, и дальше ничего интересного не было.