Костя ждал Митрофанова и гадал: прочитал тот или нет его заявление об отпуске, написанное обстоятельно, на трех тетрадных страницах в клеточку.
Отпуск ему положен честь честью, и уж он проведет его где-нибудь на берегу. Долго ли начальнику расписаться!
Костя знал, что недавно у Митрофанова умерла жена. Может быть, ему сейчас и не до заявлений…
На соседнем пролете ударили в колокол, гуданул паровоз, подающий состав с изложницами, — там сейчас выдадут плавку. Колокольный звон долго и мерно плыл по цеху. Костя прислушался к нему и тут увидел Митрофанова.
Грозный и громадный, как и все в цехе, в костюме и белой рубахе с отложным воротником, он тяжело шагал, ступая по железным плитам и рельсам печного прогона, и большая седая голова его ныряла в тень, и лицо его казалось усталым и бледным, а освещенное вспышкой пламени, бронзовело и становилось похожим на портрет с плаката.
Он смотрел вперед себя, направляясь к печи, но Косте казалось, что Митрофанов смотрит только на него и чем-то здорово недоволен.
От соседней печи хлынуло зарево — там выпустили сталь, и ослепительное золотое облако закачалось по цеху.
Костя ждал почему-то, что Митрофанов подойдет к нему, поздоровается и улыбнется, даже похлопает по плечу, как раньше, и скажет: «Привет, товарищ Желудев! Читал, читал твое заявление. Ну что ж…». Или что-нибудь другое в том же духе, но начальник скрылся в золотом облаке и словно взлетел вместе с облаком, и через минуту уже стоял на рабочей площадке, держась за поручни, рядом с мастером, и что-то кричал тому в лицо, размахивая фуражкой, зажатой в руке. Мастер разводил руками; голосов не было слышно, но Костя догадался: они доругиваются.
Каждый день их мастер, Федосий Маркович, после сменной встречи показывает маленькой худой рукой на «Крокодил» — стенную газету, в которой металлурги нарисованы очень похоже. И голубые глаза его в это время как-то светлеют и смотрят виновато.
Каждый день Митрофанов приходит к их печи, во все вмешивается и ругается с мастером до конца смены. Дело в том, что мартеновский цех за начало июля недодал стране двенадцать тысяч тонн стали.
А главное — Костина печь вместо плавок выдает аварии и долго стоит на ремонтах. Все их ругают. А печь их работает уже много лет, и ей, наверное, трудно, хоть она, миленькая, и старается вылить в ковши эти долгожданные тонны расплавленной стали.
И люди стараются. Работа их серьезная, и человек, работающий у печи, тоже нуждается во внимании. Вот ведь у Митрофанова жена вдруг померла… Жалко. В лаборатории работала. Всем цехом внимание оказали на похоронах. Внимание, оно ведь тоже бывает разное.
Двенадцать тысяч тонн — это не шуточки. Это значит, где-то на целине не хватает примерно шестисот тракторов.
Ну а если Костя стал бы директором, он бы сразу приказал разрушить старые печи и возвести новые, еще более могучие. И тогда их цех был бы передовым.
А тут еще ни мастер с виноватыми голубыми глазами, ни уважаемый Гаврилов-сталевар не дают хода. Подручный — и все тут!
Федосий Маркович обещал однажды поучить сталеварению, да махнул рукой: во-первых, нужно идти в школу мастеров, да и потом не сразу к печи допустят: не просто заменить знатного металлурга, большого специалиста в своем деле.
Костя знал, что сегодня плавка будет полновесной и печь гудит хорошо. Он только чувствовал себя неловко, наблюдая за Митрофановым, и с обидой думал, что начальник цеха о нем даже не помнит, позабыл — и все тут!
Митрофанов сходил по металлической лестнице, за ним шел мастер, Федосий Маркович, и возносил свои маленькие ручки над большой седой головой начальника.
Митрофанов обвел руками круг и показал на сталеваров.
Еще Костя успел заметить, как они, два начальника, остановились, и Митрофанов рубанул рукой воздух: мол «все», а Федосий Маркович согласно покачал головой.
Теперь Митрофанов шел к нему, Косте. Шел и глядел на него, недовольный и очень усталый. Костя видел его ноги, обутые в желтые тяжелые туфли, и над белой рубашкой старую большую седую голову. На щеках грязно-серебристая щетина. «Побрился бы, начальник».
Митрофанов остановился около, вгляделся в Костю, подумал о чем-то и глухо приказал:
— Зайдите в перерыв, Желудев.
«Ага, значит, вспомнил и о моем отпуске». Костя взял в руки лопату.
…В громадной пухлой руке дымилась чистенькая белая сигарета. Лицо Митрофанова улыбалось. Костя в нерешительности рассматривал широкий, с бумагами стол, грязные от пыли окна и стены с красными зигзагообразными диаграммами, когда простое, грубоватое «Садись, парень» заставило его вздрогнуть.
Он увидел три листка из тетради, бережно схваченные двумя руками начальника, три листочка заявления об отпуске, и еще увидел черные насмешливые глаза Митрофанова.
— Возьми другой стул. У этого поломана ножка. Сел? Ну вот… В твоем заявлении восемнадцать ошибок… Нравится? Мне нет!
Митрофанов встал и облокотился на стол. Глаза его потухли, и Костя заметил, что он сердит.
— Слушай… У тебя есть товарищи? Есть, значит. Они что, тоже неграмотные? Молодые рабочие — неучи? Неверно. Это на шестой печи неучи, поэтому — брак.
Костя хотел возразить, что-то доказать, но Митрофанов остановил его пухлой рукой и не дал говорить.
— Знаю. Ты мне все обскажи… Что у тебя на душе… Почему плохо работаете?
Костя вдруг почувствовал себя как дома и, когда те три листочка заявления, за которыми он наблюдал, легли рядом с картами заявок и отчетом, смело сказал:
— Мы не неучи. Мы работаем. А вы нас не знаете. Нам… иногда тяжело. А вот после обеда посмотрите, какую полновесную плавку выдадим…
Костя замер, а потом стал выкрикивать, защищая всех, не себя:
— Я подручный сталевара, и то со мной Гаврилов и мастер, Федосий Маркович, советуются. Никто у нас плохо не работает.
— Слушайте, Желудев! В чем тогда дело? Может, общая неорганизованность?
— Не знаю, товарищ Митрофанов…
— И я не знаю. Выкладывай свои обиды.
— Мастер не готовит меня в сталевары. А я уже четыре года хожу в подручных.
— Я запишу. Пойдешь в школу мастеров. Дальше…
— Да не обиды это. Просто не все ладно идет, и я не знаю, что главное.
— Ну, скажи мне откровенно: ты или Гаврилов, когда работаете, думаете о нашем цехе, заводе, о нашем городе… Или вы думаете о себе.
Костя засмеялся. Откровенно говорить легко.
— Сейчас я думаю об отпуске. По графику моя очередь подошла.
— Видишь ли, друг… Отпуск твой мы задержим. План по первой декаде июля мы завалили. Вот и подумай вместе со мной. Ты сейчас цеху, производству очень нужен.
Костя улыбнулся. Ему стало приятно от похвалы начальника и оттого, что он нужен производству. Он ждал, что Митрофанов скажет: «Чуешь?» — как говорил отчим, прощаясь, но начальник цеха потребовал рассказывать дальше. И Костя сказал:
— Я буду работать с плохим настроением. Отпуск не даете. Если я еще напишу заявление о комнате? Дадите?
— Есть невеста?
— Пока нету.
— Не дадим. Женатые на очереди.
— Вот видите, я прошу, а вы говорите — нет.
— Ну ладно, Желудев. Будет у тебя хорошее настроение. У всех будет. Давай вместе поднимать цех. На твоем заявлении я напишу: «Подождать». Вот видишь — пишу. Мастеру скажу, пусть даст тебе характеристику. Пойдешь в школу мастеров, поучишься, станешь сталеваром, как Гаврилов. Это хорошо, что ты не всем доволен. Ну что… будем работать?
— Будем. Отдайте мне мое заявление.
— Возьми. Не забудь — восемнадцать ошибок.
— Это я торопился.
Костя посмотрел, как Митрофанов загасил сигарету о край стола, бросил окурок в проволочную плетеную урну, заметил, что большой палец у начальника перебинтован, и почему-то пожалел его.
Костя Желудев был отчаянным мечтателем, у которого мечты пока что никогда не сбывались. И хотя он переносил это легко и не горевал, все-таки и у него иногда сердце щемило и билось, как он сам для себя это определял, не в ту сторону.
Самой светлой мечтой его было скопить много денег, познакомиться с красавицей, чтоб она была от него без ума, сесть вместе с нею на пароход Москва — Астрахань, конечно в отдельную каюту, и, забыв обо всем на свете, поплыть навстречу лучезарному будущему…
Об этом он думал каждый день, представляя все до мельчайших подробностей, и жмурил глаза от удовольствия.
Особенно здорово все это виделось ему во сне. Перед глазами качался на голубой волне белый двухэтажный пароход, кричали над пристанью чайки, матросы подавали сходни, капитан вежливо приглашал подняться по ковровой дорожке на палубу и вообще чувствовать себя как дома.
Потом, конечно, раздавался торжественный гудок, провожающие махали платочками, оркестр торопился доиграть прощальный вальс, и пароход отчаливал, рассекая грудью знаменитую на весь земной шар реку, ту, которая и широка, и глубока…