— Твоей женой, — подсказала Елена Карповна.
— Какое это имеет значение? У нее свое мнение, с которым надо считаться и уважать… Или хотя бы узнать его…
— Ты хочешь сказать, что ничего не знал?
И снова, прижав ладонь к сердцу, Ваоныч объяснил:
— Знал, конечно. Но не мог же я грубо вмешиваться…
— Вот как? — раздался ясный мамин голос. — Деликатно отошел в сторонку? Знаете, как называется такая деликатность? Предательство!
Володя увидел, как вспыхнуло ее лицо, и понял, что мама рассердилась и сейчас Ваонычу будет очень плохо. И еще он увидел, что большой и сильный Хорошун, услыхав возмущенный мамин голос, с шумом втянул воздух для могучего вздоха.
— Вот как это называется, — продолжала мама. — Значит, если вы увидите, что над произведением искусства занесли топор, вы не станете вмешиваться? Ведь у этого, который с топором, тоже есть какое-то свое мнение. Иначе бы он не взялся за топор. И это мнение вы тоже призываете уважать? Так вас надо понимать? И вы пришли сказать нам об этом? — Тут она услыхала тяжкий Хорошунов вздох и, обернувшись, недобро усмехнулась: — Ох уж эти мне равнодушные любители тихой жизни!
— Давай, давай, — отозвался Хорошун. — Я уж привык… Только ты ко мне этого волосатого не прилепляй. Не надо мне. Я — сам по себе…
— А мне всегда казалось, — сказал Снежков, тоже вышедший на крыльцо, — что должность ваша обязывает именно вмешиваться во все, что касается искусства. И даже, если надо, грубо вмешиваться. Сюсюкать тут просто преступно.
И Ваоныч тоже поклонился Снежкову.
— Должность моя обязывает воздерживаться от крайних мер.
— Нет! — воскликнул Снежков. — Я не о той должности говорю, где вы два раза в месяц в ведомости расписываетесь. Я как о художнике о вас говорю. Равнодушных художников не бывает. Не должно быть. Или он равнодушный, или он художник.
— Значит, считаешь, что ты такой большой начальник? — спросила Елена Карповна.
Ваоныч неохотно ответил:
— Не такой уж большой. Но все же секретарь Союза художников. — Подумал и добавил: — Творческого союза.
Еления долго не отвечала. Бросив папиросу в траву, она спросила:
— И ты считаешь, что этот творческий, ответственный пост дает тебе право не иметь собственного мнения?
— Нет, не совсем так. Я считаю, что должен поддерживать мнение всей организации.
— Но свое-то мнение у тебя есть? — настаивала Елена Карповна.
У Ваоныча был такой вид, словно ему велят доесть какой-то вчерашний осточертевший суп. Приходится давиться, но глотать.
Посмотрев, как он «глотает», Еления невесело усмехнулась:
— На безответственность похожа твоя ответственность.
Ваоныч поморщился, но проглотил и это.
После этого наступила тишина, только и слышно, как Тая, сидя на травке у корыта, плещет водой и что-то тихонько напевает. А солнце уже повисло над самыми крышами, и все кругом тревожно порозовело, и окна в домах вспыхнули, как факелы. В душной тишине тяжело прозвучал голос Снежкова:
Все кипит — мир стоит на ноже…
Тут же, сбоку от жизненной спешки,
Плотно сели на линию «же»
Изолированные пешки…
— Это вы верно! — одобрительно заметила Елена Карповна. — Хорошо сказали.
— Я не помню, чьи это стихи, — признался Снежков.
— Да это и не имеет значения, — сказала мама, — Написал поэт, настоящий художник.
Володе стихи тоже очень понравились, и он повторил их — звонко, на весь двор.
— Ну, это уж, знаете, — прошипел Ваоныч и для чего-то пробежал по двору к забору и обратно. Темные его волосы дымно метались над головой. Глаза блестели. Вернувшись к крыльцу, он выкрикнул тонким голосом: — И это говорите вы?!
— И другие скажут. Дождешься, — прогудела Елена Карповна.
— Я думал, вы — веселые люди, — сказал Хорошун, поднимаясь. — А веселье-то у вас выходит с подковыркой. — Он очень обиделся на линию «же», тем более, в шахматы он не играл и не знал, что это за линия. Но что такое пешки, он знал. — Это, значит, по-вашему, я — пешка? Это у вас про меня такое мнение…
— Нельзя отгораживаться от жизни, — по-прежнему строго сказала мама. — Когда, наконец, ты это поймешь?
Но Хорошун, не слушая, направился к калитке и, проходя мимо Ваоныча, проговорил:
— Пошли, друг.
Не получив ответа, он скрылся за калиткой.
— Нехорошо, обидел человека. — И Снежков бросился догонять Хорошуна. — Я сейчас вернусь! — крикнул он, взмахнув рукой.
Из Союза художников Снежков позвонил в типографию и сказал Валентине Владимировне, что зайдет за ней, как они и уговорились, после работы. Перевалил за полдень душный, знойный день, пожалуй, слишком знойный для начала июня. Приближался обеденный перерыв, но есть не хотелось, и Валентина решила, что бутылка кефира из холодильника — сейчас самая подходящая еда.
Она спустилась на первый этаж. По огромному печатному цеху гуляли знойные сквозняки. Оглушительный гул ротационных машин поглощал все остальные звуки. Здесь все-таки было прохладнее, чем наверху, в ее месткомовском кабинете.
Дверь в стереотипную, как и все двери в типографии, была нараспашку. Здесь было особенно жарко от электрических печей, где в котлах плавился металл, и от самого Остывающего, тускло поблескивающего металла. Из-под пресса, куда только что заложили листы мокрого картона для матрицы, струился густой пар.
Склонившись над блестящим полуцилиндром только что отлитого стереотипа, Хорошун придирчиво и сосредоточенно разглядывал его. Нисколько сейчас не походил он на того добродушного смешливого увальня, каким бывал всегда и везде до самого последнего времени. Увидав Валентину Владимировну, он оторвался от своего занятия, скинул рукавицы и бросил их около остывающего стереотипа.
— О, пришла! — воскликнул Хорошун с какой-то особой радостью. — А я уж и заскучал. Вот, думаю, не приболела ли…
Не понимая, отчего это он так обрадовался ее появлению, Валентина Владимировна сказала:
— И я заскучала, вот и пришла. Ну, как вы тут?
— Да вроде нормально. Трудимся, а кончим работу, культурно отдыхаем, — ответил Хорошун с подчеркнутым каким-то ликованием.
В это время затрещал звонок, и Валентина Владимировна так и не успела понять причины необычайного ликования Хорошуна, а он не спешил с объявлением. Подозвав своего помощника, он попросил взять для него обед и бутылку кефира. Помощник — парень еще моложе своего начальника, но такой же сильный и здоровый — почтительно осведомился:
— Вам как всегда, дядя Петя?
Никогда прежде Валентина Владимировна не замечала такой почтительности и, когда парень вышел, она спросила:
— Дядя Петя — это ты, выходит?
— Выходит, я, — радостно согласился Хорошун.
Тогда Валентина Владимировна потребовала объяснить ей, как это вдруг Хорошун сделался «дядей».
— Начальник я все-таки, — ответил Хорошун, торжествующе потрясая кулаком. — Почитает.
— Прежде-то не так почитал и дядей не называл.
— А это потому, что я ему и ТАМ начальник, — сообщил Хорошун с особым значением и для чего-то при этом подняв указательный палец к потолку.
— Ничего не понимаю. ТАМ — это где?
Тогда Хорошун, нисколько не скрывая своего простодушного ликования, все рассказал несколько ошеломленной Валентине Владимировне. С недавних пор он вступил в городскую секцию бокса. Его сила и его способности сразу возвысили Хорошуна над всеми начинающими боксерами. К нему приставили лучших наставников, и уж эти наставники стараются, гоняют его до таких соленых потов, что даже врач вмешивается и требует передышки.
— Они там говорят: талант в меня заложен.
— Талант, — проговорила Валентина Владимировна. — Ну, не знаю…
— А ты не сомневайся.
— Да ни в чем я не сомневаюсь. Ты, знаешь что, ты только не зазнавайся. Вот я замечаю, уже занесло тебя, «дядя Петя».
— Так это он меня уважает! — воскликнул Хорошун. — Он, этот парнишка, вместе со мной занимается. А я у них, в группе начинающих, староста. Да я ничего такого не допущу, чтобы возноситься. А насчет таланта, это я для тебя специально, а то все у вас там меня пешкой посчитали. И даже лежебоком. А Вовка так просто богатырем обозвал, Ильей Муромцем. Ну, я и решил доказать…
— Так это Володя тебя уговорил совершить доказательство такое?
— Он! — Хорошун прямо зашелся от смеха. — Он, Вовка. А ты что подумала?.. Твоя агитация меня проняла? Ты как решила…
Но скоро он притих, увидев, что Валентина Владимировна ничуть не смущена его признанием, а совсем наоборот, сама вроде над ним же и посмеивается. Не поняла, что ли?
— Вовка это меня, — повторил он. — Вовка. А ты подумала…