— А когда ты вернешься? — спросила Веточка.
— Не знаю. Думаю, что ты успеешь родить мне дочку.
— Ты на самом деле хочешь?
— Да.
— И ты сможешь быть хорошим отцом?
— Я буду стараться.
— А ты береги себя в рейсе.
— Обязательно. Я уже начал. После того как увидел тебя, когда ты плакала.
— Там все заросло? — спросила она и потрогала его темя.
— Конечно.
— Ты хочешь спать?
— Да. Я вдруг устал.
— Ты поспи немножко.
— И ты будешь меня рассматривать?
— Да.
— Рассматривай, если тебе это доставит удовольствие.
— Тогда людям снятся дурные сны.
— Ерунда.
— Нет, нет! — сказала она. — Я не буду тебя рассматривать. Тебе спокойно сейчас?
Утром Ниточкин запретил ей провожать себя. И Веточка равнодушно приняла это запрещение. Когда Ниточкин ушел, она сделала себе бутерброды с сыром, положила их в авоську. Потом позвонила на работу и сказала, что вдребезги больна. Потом поехала на Финляндский вокзал, села в электричку и вышла в Репино.
Она брела по влажному песку возле самой воды долго. Не стало видно крыши ресторанчика, не встречался никто, только бледное море справа и темная зелень сосен слева окружали ее. Она брела босая, легко, все веселее и веселее, ступая по влажному, плотному песку, и он холодил ей ступни.
На песке лежали ракушки, виднелись трехпалые следы птиц. Тростник, то серый, высохший, то мокрый еще, темный, отделял воду от песчаного берега извилистой полосой. И ступать по тростнику босыми ногами тоже было приятно, и казалось, что под ним бьется и скользит что-то живое. Над спокойным морем летали чайки, и одна из них была черной, она все залетала вперед и садилась на дороге, потом взлетала, кричала, плавным полукругом огибала очередной мысок и опять садилась. В другое время Веточка сочла бы кружение этой чайки чем-то жутким, каким-то черным предзнаменованием, но сейчас ей приятно было настойчивое любопытство черной птицы, в этом любопытстве чудилось доверие.
Обыкновенные заботы человеческой жизни, смущающий душу груз этих бесконечных забот с каждым шагом становился легче. Покой лениво тянулся над северным морем. Покой застоялся среди нагретых солнцем сосен и плотно слежался в ложбинах между дюн.
Она несла в руках авоську с бутербродами и бутылкой лимонада и туфли. Это были старенькие туфли, стельки в них сбились, кожа ссохлась и потрескалась. Но на ногах они не выглядели старенькими.
Веточка сейчас забыла Ниточкина и последние восемнадцать часов. Случившееся было ступенькой, медленным движением лифта, мешком балласта, падающим с воздушного шара. А сам шар поднимался в необъяснимую свободную высоту.
«На бутербродах подсохнут корки, и бутерброды будут отчаянно вкусные, — думала Веточка. — Вокруг никого нет, день будний, черная чайка летит… Волны катятся, и во мне тоже тикают маленькие тихие волны, как стрелки будильника… И я вот сейчас разденусь, совсем. Разденусь и пойду в волны, далеко… Никто не увидит. Нет, неудобно. Черт его знает, может быть, где-нибудь лежит кто-нибудь и греет пузо. Нельзя, это неприлично — купаться голой… А кто это говорит со мной? Кто смеет пугать и останавливать меня? Кто ты — голос, указывающий мне? Я есть Я, и никого во мне больше нет, никакого голоса. Я разденусь сейчас, плевать я хочу на всех, на весь мир!»
И она кинула туфли в песок.
«Перестань! Что ты делаешь? Как тебе не стыдно! Это просто ребячество или кое-что похуже!» — сказал ей указующий голос.
«Заткнись! — ответила она. — Ты кто? Ты ханжа, хотя ты вопль цивилизации, хотя ты мораль веков, хотя ты шепот тысячелетий. Плевать я на тебя хотела!»
И она стянула с себя платье, но сразу оглянулась вокруг. И ей показалось, что кто-то следит за ней. Но никого не было. И если кто и мог видеть ее, то это была черная чайка. «А может, это ворона, а не чайка?» — подумала Веточка.
«Здесь никого нет, — сказал голос. — Но дело не в этом. Дело в тебе самой. Человек не должен распускать себя. Ни в чем. Человек должен держать себя в руках. А здесь дачное место, и мелко, и тебе долго идти до глубины, где ты сможешь спрятаться».
«Перестань! Я не хочу тебя слушать! Не мешай мне быть самой собой! Ты всегда стараешься сделать из меня двуликого Януса».
Она сдернула лифчик и помахала лифчиком в воздухе и захохотала прямо в лицо указующему голосу.
«Ты совершаешь необдуманные поступки, — сказал голос. — Ты несколько раз была на последней грани отчаяния, одиночества. Все это может опять повториться, если ты не будешь держать себя в руках. Искупаться голой, конечно, приятно — это большое удовольствие. Но если ты не позволишь себе этого, ты получишь куда больше удовлетворения».
«Ну, кто, кто там? — спросила Веточка, закрывая грудь скомканным платьем. — Кто всю жизнь говорит мне? Неужели ты не понял, что я не хочу тебя слушать? Я знаю, чувствую, что ты — это не я. И я все равно пойду наперекор».
Она кинула платье и лифчик на песок и, приплясывая на одной ноге, стянула купальник.
— Ужасно щекотно! — сказала Веточка и пошла в залив, не оглядываясь больше, все выше поднимая над головой руки. Потом откинулась на спину и тихо заколыхалась на слабой волне. «Если сегодня во мне начался маленький, новый кто-то, пусть он не будет слушаться указующего голоса», — подумала Веточка, почему-то зная, веря, что новый человек начался в ней.
Берег залива по-прежнему был пустынен. Волны катились к темной полосе тростникового плавуна. Дюны щурились на солнце и молчали. И только сиренные гудки пригородной электрички плавно переваливались через дюны и мягко скатывались к мокрому песку, не давая забыть о человеческом большом мире где-то близко.
Был запах вянущих на солнце ракушек, запах странный, чем-то напоминающий о детстве и о смерти одновременно, были тишина и густые неподвижные сосны.
Глава десятая, год 1964
АЛАФЕЕВ
- Эх, Омск, Томск, Новосибирск, — раздолье в чистом поле! — говорила неожиданно Ритуля, потягиваясь и улыбаясь ярко накрашенным большим ртом. Разговор был об ином, но она щурила глаза и говорила: «Эх, Омск, Томск, Новосибирск, — раздолье в чистом поле!» — единственную строчку из единственного своего стихотворения. Причем она знать не знала, что эта фраза звучит, как строка из стихотворения. Образование Ритули замерзло на уровне восьмого класса.
Рыжая, с меловой кожей, пухленькая и вроде бы мягонькая, она хранила под женским сальцем мужские мускулы. Чувство страха ненормально отсутствовало у Ритули.
Бывают люди, которые не боятся высоты. Или драки. Или жизненных неприятностей, наказаний.
Ритуля не боялась ничего, даже одиночества. Она была мотогонщицей.
По крайней мере раз в год лежала в хирургическом отделении очередной больницы в Омске, Томске, Новосибирске или Ленинграде. Больницы не нравились Ритуле потому, что женские палаты в больницах отдельно от мужских. И не потому ей это не нравилось, что она была развратна или распущенна. Наоборот, стать спутником Ритули хотели многие, но блюла она себя строго. И не любила женщин, ей с ними было скучно. Она уши затыкала, когда в палатах начинались ночные бабьи разговоры, нескромные, обнаженные. А с мужчинами ей было хорошо, свободно. Отшив первые посягательства, она приобретала друзей-бессребреников.
Среди мотогонщиков полным-полно дебоширов, но нет мерзавцев. Скорость и риск очищают души.
Работала Ритуля учетчицей на лесном складе, который растянулся по берегу Иртыша на добрых пять километров. И Ритуля носилась по нему на своем «Иже» целый день, а вечером уезжала за город на тренировку.
У нее был один секрет: Ритуля носила парик. Под париком была большая плешь — след очередной аварии. Именно парик послужил причиной знакомства Ритули с Василием Алафеевым. Алафеев переживал тогда кризис, связанный с полетом Гагарина. То, что простой парень построил жизнь интересно, прославился, весело улыбался с фотографий, обыкновенно сказал: «Ну, поехали!» — ударило Василия завистью. Он знал, что смог бы сам все это, что ему хватило бы ума, и мужества, и дисциплины, если без нее нельзя.
И он знал еще, что не только сам виноват в незадавшейся бестолковой жизни. Но он не умел искать виновных. Он решил жениться.
— И п-правильно, Вася, — сказал Степан Синюшкин, когда они встретились после шестилетней разлуки. — Бери только не д-девку, а женщину пожившую, побитую. Т-такой мой тебе с-совет.
Они работали тогда на строительстве нефтепровода Уфа — Омск. Их отношения были равноправными. И ни разу даже по пьянке они не упрекнули друг друга.
Ритуля подвернулась Алафееву буквально под ноги. Она вылетела из седла своего «Ижа» в лужу густой грязи на окраине Омска. Шапка и парик оказались от нее шагах в десяти. Алафеев ждал автобуса в город, все это видел, поднял шапку и рыжий, густой парик, подал злющей, красной, лысой Ритуле. Она от позора готова была расплакаться, несмотря на все свое мужество и опыт. Алафеев сказал: