Утром перед отъездом была еще телеграмма:
«Из больницы выписался. Приедешь в город, ищи гостинице. П. Крутояров».
Степан с нетерпением ждал предстоящей встречи с отцом, с друзьями, смеялся, превращаясь в мальчишку, готового созорничать и сбежать, показав всем язык. И все вокруг было смешным и бедовым. И надпись на закуржавевшем стекле автобуса: «Мужайтесь, люди! Лето будет!», и пятилетний деревенский бутуз, спрашивающий при подъезде к городу: «Для чего это, маманька, уборных столько наставлено?», и молоденькая мать, вполне серьезно объяснявшая сыну: «Это дачи, Глебонько, летние домики для горожан». И усатик-шофер, громогласно объявлявший: «Внимание, гражданы! Впереди кочкя, дилижанс будет лягаться!»
Встреча с отцом, как обычно, была сдержанной, хотя Степан наскучался об отце по-человечески…
У отца была стриженая голова и огромные глаза. Он спрашивал:
— Как там Рябиновка? Поди, дрова ломаешь?
— Нет, папа! До этого дело не дойдет.
Они сидели в маленькой, как товарный контейнер, комнатке новой гостиницы до полуночи. И отец все как-то неестественно торопился, доставал из-под кровати чемодан, совершенно незнакомым голосом говорил Степану:
— Вчера письмо от матери получил и посылку. Бабушкиных копейских шанежек напекла, тебе велела передать, чудачка… Для матери и взрослое дите — все равно дите. Вот, давай поешь!
Неловкость отца была такой неприкрытой, что Степан поторопился притушить ее:
— А я и в самом деле люблю шанежки!
И это еще больше расклеило разговор. Застряла в мозгу какая-то отцовская недосказанность. Что с ним, с отцом?
Все три дня, пока был в городе, Степан не забывал неловкий отцовский жест. Степан ходил по городу своей юности вместе с однокашниками, ставшими солидными Игорями Петровичами и Олегами Ивановичами, и город, казавшийся ранее чистым, умытым и легким, повернулся какой-то другой стороной, подержанной и захватанной. Уродливая скульптурная группа, названная «Памятником основателям города», серые урны на обочинах тротуаров, дымящиеся горьким дымом, замусоренные подъезды и пропахшие жареной рыбой хек столовые, и нечисто убранные кафе с надоевшими названиями: «Огонек», «Старт», «Звездочка», «Минутка», — и злые продавщицы — все раздражало Степана. Ныло на сердце необъясняемое горе отца. Отец не сказал что-то важное… Это, наверное, отношения с Людмилой… Ничего-то из всех мучений у отца не получается… Все перепуталось.
Стараясь отвлечь отца, скрыть от него свои догадки, Степан рассказывал ему разные веселые побывальщины, замеченные в Рябиновке, смеялся и острил. Но отец раскусил и эту Степанову хитрость, был серьезен и, как всегда, непроницаемо спокоен.
— Деревня — это кладовая мудрости и языка, — соглашался отец. — Я за годы работы в селе такого наслушался, если бы записать — книга бы вышла.
— Я записываю все в блокноты. Вот послушай, папа! И горько и смешно!
— Давай спать, Степан. — Лицо отца осунулось и было чужим. — Ты извини меня… Плохо что-то со здоровьем… Сильно мешать стала проклятая.
— А врачи-то все-таки, что говорят?
— Что врачи? Пока этот месяц лежал, многие около побывали… Ты, если мать что будет спрашивать, не говори ей ничего. Она же паникерша великая, ты же знаешь. Это ее сломит.
…На следующий день они попрощались с отцом, уезжавшим в Рябиновку.
— Может, ты рановато, папа, выписался?
— Не рановато. Через пять дней отчетно-выборное собрание. Праздник. Там без меня никак нельзя.
Одна кровать в номере осталась свободной, и Степану от этого стало совсем не по себе. Весь последующий день его не покидало чувство боязни за отца.
На прощальном банкете он выпил немного коньяка, был трезв, и вновь, придя вечером в гостиницу, не мог заснуть. Лежал с открытыми глазами, пугался неистового бреда нового постояльца, спавшего на кровати отца. Незнакомец задыхался и стонал. Потом вскочил, подошел к портьере и закурил.
Степан спросил его:
— Расскажите, что с вами? От этого легче бывает.
Все оказалось понятно и просто. Незнакомец не мог спать, потому что во время войны ему пришлось проехать по заминированному шоссе. Он проехал, но сейчас почти каждую ночь все еще движется по этому шоссе. Волосы его стали уже изжелта-белыми. Врачи бессильны перед его болезнью. Никаких лекарств она не боится.
…Часа в четыре ночи в соседнем номере хлопнула балконная дверь, кто-то вышел на балкон, долго и надрывно кашлял. Степан не мог улежать, скользнул к двери, хватая полной грудью морозный воздух. Он услышал в чистой утренней звени приглушенные голоса:
— Может, мне позже приехать?
— Как же можно позже и на чем?
— Автобусом.
— Но зачем автобус, когда «Волга» копытами стучит!
— Там у вас придется два дня кантоваться. Обратят внимание.
— Ну и туп же ты, Пегий.
— Да что? Что?
— Расчет в банке получат не в день собрания, а сегодня, то есть, значит, за три дня.
— Ну?
— Возьмешь. А ночью я тебя до станции доброшу. Никто и не узнает.
— Идет.
Начинался рассвет. Незнакомец лежал на кровати. Спал. Степан боялся шевельнуть пальцем, повернуться. Ему хотелось закричать. «Деньги будут в сейфе… А она спит, как праведница!» Это был знакомый голос. Тот, которым был обварен Степан как кипятком: «Крутояровский приемыш в директора приехал!»
Это говорил Завьялов.
Перед рассветом стемнело, как это обычно бывает зимними ночами с вызвездившимся небом. И Степан сам не помнит того, как заснул. «Мне все ясно, — говорил он за минуту до этого. — Прихожу в аэропорт, беру билет до Чистоозерки. А дорогой все обдумаю… Нервишки, наверное, начинают шалить. Да и трус. Надо было сразу позвонить в милицию, сказать, что Завьялов что-то задумал вместе с каким-то жуликом. А если неправда? Надумаю, насочиняю о людях чего-нибудь, а потом — срам! Самая больная боль на свете — быть оболганным!»
…Бывают какие-то совершенно непонятные жизненные обстоятельства. Все машины, все такси — к вашим услугам, будто все стараются помочь вам. Утром Степан очень быстро оказался в аэропорту и тут же купил билет на Чистоозерку. И тут же объявили посадку на самолет, и не более как через десять минут он дышал на запотевший иллюминатор, пытаясь разглядеть знакомые колки и дороги, и красивые, распланированные по линейкам Гипрогорсельстроя колхозные и совхозные фермы с маленькими дымками труб, спокойный бег косуль и лосей по белоснежным коврам, застилавшим местность.
Он хотел прилететь в свой райцентр, быстро приехать в Рябиновку и спасти колхозные деньги. Но это ему не удалось. Районный аэропорт не мог принять его из-за снеговой завесы, двигавшейся с востока, из-за того, что пропала видимость, что не было сигнальных огней на вершинах маленьких пирамидок, окаймлявших летное поле. Из-за каких-то других причин… «Аннушка» ушла обратно и точно, на все три ноги, приземлилась на областном аэродроме. Заглох, оборвал суету мотор. Степан увидел размахивающий беспомощными и всезнающими руками локатор.
У Степана немели пальцы, а на лице нельзя было прочесть ни тени возмущения. Знакомый чистоозерский мужчина тянул его в веселое кафе «Пилот»: «Айда, директор, там пиво дают». — «Нет! Что вы? Не могу!» — эти слова Степан произносил так, что мужчина пугался: «Ты чо, я ведь ничо!»
Вьюга закружила, будто одурело все вокруг и специально мешало Степану. Он стискивал зубы, яростно сжимал захолодевшей рукой рукоятку портфеля с медными застежками.
* * *
Лишь на следующий день, к вечеру, Степан Крутояров добрался до Рябиновки. Первой, кто его встретил, оказалась Катя Сергеева. Она и рассказала Степану, как Виталька Соснин задержал преступника, пытавшегося ограбить колхозную кассу, и какие кривотолки идут по селу.
Степан радостно улыбнулся:
— Какой все-таки молодец Виталька!
И тут же раздался телефонный звонок. Степан схватил трубку, будто боялся, что на другом конце провода раздумают говорить и нажмут рычажок.
Голос Егора Кудинова был усталым:
— Здорово, Степан Павлович. Как приехал?
— Спасибо. Хорошо. — Какая-то непонятная радость нахлынула на Степана. И он старался не скрывать ее от Сергеевой.
— Повидаться бы надо. Дело есть.
— Я сейчас же приду, Егор Иванович. У меня к вам тоже есть дело.
Сергеева встала, запахнула длинные уши эскимоски, лицо ее было счастливым.
…В кабинете Кудинова был Завьялов. Несло махоркой и донником. Растекался под потолок горячий запах сенокоса. Кудинов курил самосад и кашлял:
— Черт знает что творится! На тебя, Степан Павлович, а значит и на всех нас, анонимку написали. В райком. Обвиняют тебя в самоуправстве, в оскорблении учителей, в пьянстве и в драке… В чем только не обвиняют… «Подписи не ставим, потому что знаем, что житья нам после этого не будет… Так было уже не раз…» Вот я и пригласил тебя и еще вот бывшего директора, товарища Завьялова, давайте поговорим…