— К какому еще Пал Палычу? — изумилась Любаша.
— Завтра узнаешь.
— Бабуня, так кто же этот самый Пал Палыч?..
— Как кто? Старший зоотехник. Лесино начальство. Такой представительный мужчина. Говорят, разведенный. Да разве к нему в паспорт и в душу залезешь? Большой специалист. Глазки, как иголки: «Леся, — говорит, — вам бюллетень закрыли?» — «Закрыли, Пал Палыч», — «Поздравляю с выздоровлением!» — и руку Лесеньке пожимает. Этак энергично. А твоя мамка возьми да по молодости и брякни: «Пал Палыч! У меня к вам разговор». Улыбается в усы: «Выкладывайте». Леся долго молчала, потом отчаялась: «Вы, видать, не знаете, что радистка Таня ждет маленького?» Нахмурился: «А я при чем?» Лесенька замялась: «Но ведь вы… она…» Постучал пальцами по столу: «Запомните, Топорок: чужая душа — темный лес. И не лезьте, куда вас не просят. Вон про вас говорят: с парнями по степи шатаетесь. Так что, я должен верить? А?» Лесенька моя опустила глаза, покраснела, готова сквозь землю провалиться. Вон куда, идол окаянный, стрельнул! В ее ухажера! Того самого, что на коне, с гитарой.
— Да откуда это ты все знаешь? — недоверчиво спросила Любаша.
— Мамка твоя потом как на духу призналась. Знаешь, что он сказал ей на прощанье?
— Ухажер?
— Да нет! — досадливо поморщилась бабушка-Старший зоотехник: «Топорок, — говорит, — срочно — в гурты. Там небольшой падеж. Разберитесь и напишите мне бумагу». — «Так у меня же мама… Только приехала…» «Никаких мам, — усмехается. — Дают ответственное задание, а она мне детский сад разводит. — И передразнил: — Ма-ма!.. — Закурил трубку. — Подождет. Марш в гурты. — И на часы. — Чтобы в восемь ноль-ноль на усадьбе не было, У меня все»… Вышла моя бедная доченька. Ноги подкашиваются, голова закружилась. Что ей мне говорить? Ведь я столько ехала…
— И как вы с мамой могли все это пережить, бабуня?
— Вот тут, детка, она передо мной вся и распахнулась, — в свою очередь исповедуется тетка Лизавета. — Все до самой капелюшечки и рассказала.
— Про кого?
— Ну, про того, на коне, с гитарой.
— Я бы никогда! — вырвалось у Любаши.
— Молчи! Тебя бы прищемить, как ее, и ты бы заговорила как миленькая.
— Так что же выходит? — недоумевает взрослая внучка. — Старший зоотехник был прав?
Топориха грустно качает головой:
— А это, милая, какими глазами на любовь глядеть. Колючими или добрыми.
— Как же мама полюбила? Как?
— Ишь, какая горячая! — вздыхает бабушка. — Остынь маленько. Я люблю все по порядку. А дело было так. На комсомольском бюро моя Леся раскритиковала того, который с гитарой. Агронома их отделения. Так и режет моя доченька: «Целину-то надо поднимать с умом. Нельзя распахивать лучшее пастбище. Хлебушек хлебушком, а мясцо мясцом». А чернявый-то до этого ей симпатизировал. И вдруг — как ушатом холодной воды. Побледнел, косится. Словом, прошумели до вечера. А дело было на Центральном отделении. Леся тоже переживает. После бюро вскочила на своего Волчка и айда в степь. Когда на душе хорошо, она песни отцовы в степи пела. А тут — не до песен. Скорей бы до своего отделения доскакать.
— Одна? Вечером? В степи? — ужасается Любаша. — Нет, она вся в тебя.
— Вдруг слышит моя Лесенька: позади топот. Ближе, ближе. Пришпорила своего Волчка. А он, бедняга, почти выдохся. Нет, не уйти. Руки, ноги отнялись со страху. Все! Крышка! А топот еще ближе. Слышно, как чужой конь храпит.
— Кто же это был? — не выдерживает внучка.
— Помолчи! И вдруг слышит, моя бедолага голос того агронома: «Леся! Остановитесь!» Еще пуще испугалась, но сдержала своего Волчка. И говорит ледяным голосом: «Сергей! Что вам от меня надо?» А он, паразит, уже с коня спрыгнул: «У меня к вам разговор». — «А лучше места не нашли?» — Молчит, ждет, покуда она спрыгнет. — «Ну, тогда дайте хоть руку. Эх, вы! Ухажер!» — бодрится Лесенька, а у самой сердечко в пятке. Подал ей ручищу, а та, что тиски. Не убежишь, не ускачешь. А он, нелюдим, молчит, только дышит тяжело. — И Топориха сразу перевоплощается в дочь и ее ухажера. — «Ну что вам от меня надо? Что?»— допытывается моя сердечная. А он: «Леся, Лесенька… Я… я учту вашу критику…» — А сам, негодяй, так на нее глядит, что выдержать нет никакой возможности. Чернявый, глазастый. Грохнулся перед доченькой моей на колени, руки шершавые целует. «Не могу без вас… без тебя…» А Лесенька сроду таких слов не слыхивала. Растаяло молодое сердечко. Сама не помнит, что говорит. А он, нахал, уже губы, глаза целует… Словом, зорьку встретили они на бугре, что с давних времен курганом Беркута прозывался. Говорят, татарский хан там клад зарыл. А чернявый оказался щирым полтавчанином. Сергей. Шепчет ему моя Лесенька такие слова: «Был у меня старший брат Сергей-соловушка. А ты будь Сергеем-соловейко». А у него голосище и вправду соловьиный. Как зальется на всю степь: «Ты не хвылюйся, что ноженьки босые вмочишь в холодну росу…» И на руки подхватил: «Лесенька! Зарянка моя!..»
— Это ж папка! — неожиданно вырвалось у внучки.
— Не перебивай. А кони их стреноженные — внизу. Вроде вечером и не гнались друг за дружкой, как бешеные. — Усмехнулась. — И прозвали они промеж собою курган этот Лесе-Сергиевским и еще курганом Любви. — Вздохнула. — А через неделю почти все Беркутское отделение у нас гуляло. А как же! Первая комсомольская свадьба. Вынула я свою счастливую медную кружку, налила до краев. «За вас, молодых! — говорю. — За мою внучку! Словом, планируйте…» Жених потупился, а Лесенька моя порозовела до ушей. А парни: «Почему батя не приехал?» — спрашивают. «Не дожил, — говорю, — мой Топорок. Усы, как у Чапая. Такой, доложу вам, орел был! Все Прохоровское поле разминировал. В самом Берлине на той американской бомбе плясал. Он, — говорю, — и тут бы такое откаблучил! Эх, была не была! Затопчу беду каблуками! Пойду сама!» — И в пляс…
Жадно глотнув свежего воздуха, льющегося из распахнутой форточки, задумчиво улыбнулась:
— А коржики мои абсолютно все хвалили. Даже твой батя.
— Бабуня, а клада на своем кургане они не нашли?
Усталая, измученная Топориха прижала ладонь к груди:
— А как же! Нашли. И звать его Любовью, Любашей.
Внучка нахмурилась:
— Ты все шутишь, бабуня, а сама за сердце хватаешься. Думаешь, не вижу?
Топориха долго молчит:
— Такая уродилась.
Милая бабуня! Если бы ты знала, каким кладом одарила свою Любашу за эти восемь ночей! Ведь мама и половины того не рассказала. Да и никогда не расскажет. Никогда. Спасибо тебе, бабуня. Огромное спасибо!
Учти: не только мама, но и папа, и я все дедушкины песни назубок знаем. И поем. Да разве папа нелюдим? Ты бы послушала, как они с мамой играют, поют дуэтом: он — на своей целинной гитаре, она — на дедушкиной балалайке в Белогорске режут: «От Тамбова до Ростова есть железная дорога…» Да ногами в лад пристукивают.
Переглянутся, вспомнят тебя с Топорком, всех маминых сестренок и братьев, чьи могилы под Смоленском, под Воронежем, в Москве, в старом Чистом Колодезе возле разбомбленной хаты. И запоют негромко, но так, что вот-вот слезы из глаз брызнут:
И пил солдат из медной кружки
Вино с печалью пополам…
— Пожалуй, завтра я тебе спою, родная. А сейчас спать, спать… Вон ты уже снова за сердце хватаешься. Опять переволновалась. Еще бы! Столько пережить…
Взволнованная Любаша долго не могла уснуть… Когда на зорьке проснулась, в комнате было непривычно тихо. Стоп. Тут что-то не так. Обычно в это время бабушка уже на ногах. Хлопочет, суетится. Откуда же взялась эта недобрая, щемящая тишина?
Бабушка спит рядом. До кровати — руку протянуть. Почему же не m слышно ее прерывистого, тяжелого дыхания?
Может, опять всю ночь не спала, вспоминала, мучилась, ворочалась я с боку на бок, а к зорьке забылась? Вот и не распахнула, как всегда, обе двери — в сенцы и во двор, чтобы с росистого двора свежий, пьянящий воздух хлынул в дом. А ведь соседка тетка Одарка скоро принесет кринку парного молока, пенистого, только что от Ромашки.
Любаша наклонилась над сонной Топорихой.
— Бабуня, просыпайся. Слышишь, бабушка Лиза? А?..
Молчание.
Осторожно тронула руку: холодная. И сама оледенела от ужаса, Нет, нет! Видно, все это снится. Еще не проснулась. Но резкая боль внутри властно напомнила: это явь, это жизнь. Это все вправду. Как же так? Да что же это? Любаша пошатнулась.
Бабуня! — вскрикнула. — Родная!..
Не выдержало, не выдержало, бабуня, твое изрубцованное богатырское сердце с восемью кровоточащими рубцами. Разорвалось во сне. «Легкая смерть… — подумала Любаша. — Ну что я мелю? Бред! Ересь! Разве смерть бывает легкой?»
Шатаясь как пьяная, ногой распахнула дверь в сенцы. Дрожащими пальцами еще успела открыть дверь в зеленый двор и, захлебнувшись утренним воздухом, грохнулась возле скамейки.