На этажерке стояла большая групповая фотокарточка. Эта фотография была семейной реликвией, предметом особой гордости. Когда-то мать ездила на юг в санаторий. Однажды к ним приехали отдыхавшие поблизости Сталин и Калинин, побыли с ними недолго и сфотографировались на память. Несколько десятков человек стояли друг над другом, амфитеатром, напряженно вытянув шеи, чтобы наверняка попасть в кадр. Калинин сидел где-то в среднем ряду, а Сталин во втором, и мать сидела от него за три человека. Когда приходили школьные друзья, Сережка спрашивал: «А где моя мама? Не можешь найти? Вот она, от товарища Сталина за три человека». Сталин был моложав, он сидел, положив руки на колени, и на правой руке один палец у него был забинтован. Может быть, он порезал палец, чиня карандаш, или обжег, раскуривая трубку.
Маленькие окошки, вата между рамами. А снаружи уже весенние, оседающие, но ярко сверкающие под солнцем снега.
Отца и мать он узнал, когда они едва появились в конце улицы и когда, собственно, узнать их было невозможно. Но он не был уверен всего лишь мгновение. Они шли, не торопясь, рядом, но молча, думая каждый о чем-то своем, а может быть, оба о том же самом. Отец в бекеше, в высокой полковничьей папахе, в белых бурках, мать в черной шубейке с серым смушковым воротником, в ботиках.
Так они и не научились ходить под руку.
Сергей вышел навстречу без шапки, сбежал с крыльца, обнял мать, и ему увиделось в ней что-то из тех давних времен, когда была она еще молодой, а он еще маленьким.
— Совсем? — спросил отец, обнимая его.— Ну и хорошо, сынок!
Потом они с отцом пошли в баню, благо, в бане был мужской день. Отец и в Москве всегда мылся в бане, хотя в квартире была ванна, и Сережку брал с собой.
И Сергею всякий раз странно было видеть важного, умного отца голым. А теперь отец изредка быстро взглядывал на сына, рассматривал тайком его шрам, его татуировку и наблюдал, как Сергей, взяв шайку, не горбясь, не прикрываясь, пошел за водой, пока отец берег место, как он легко нес полную кипятку шайку и как ловко окатил лавку.
После бани отец всегда выпивал за обедом четвертинку водки, потом спал часа два. Это был уже установившийся ритуал. И сейчас он поставил на стол не пол-литровую бутылку, а именно две четвертинки, и они впервые в жизни выпили вместе, на что мать смотрела не очень одобрительно.
На другой день они поехали втроем на соседнюю станцию. Там, в промтоварном магазине, к которому родители были прикреплены, Сергею выбрали и купили по лимитной книжке темно-серый костюм.
Он ездил в военкомат, становился на учёт, фотографировался, получал паспорт,— на все это ушло недели две,— после этого возник вопрос: что делать дальше?
— Что думаешь делать?
Это спросила мать.
— Пусть отдохнет еще, успеется.
Хорошо бы поступить в институт, но для этого нужно иметь среднее образование, а у него только девять классов. Наверно, стоит поступить работать куда-нибудь и учиться в вечерней школе, а потом в институт. Но в какой? Надо подумать! Да и время еще есть.
За войну от его прежних привычек не осталось и следа. Но где-то, спрятавшись очень глубоко, они жили. И теперь они вышли вперед и, наоборот, военные отошли в сторону, как бы смутившись. Он уже не мог бы, пожалуй, спать на сырой земле, в снегу, есть с кем-то, иногда с совсем незнакомым человеком, из одной посуды. У него появилась брезгливость. Он возвращался к прежним устоям и привычкам. Его даже разозлило, что за войну пропал альбом с марками. Но он уже не был прежним. Куда там!
— Ты бы позанимался пока,— предложила мать,— вспомнил бы школьное.
Пришел приглашенный матерью внук старушки соседки, мальчик из десятого класса. Принес учебники, аккуратно обложенные серой бумагой. Потоптался неуверенно, что-то бормоча. Сергей тоже неуверенно взял учебники. Этот мальчик был ему совершенно чужд и даже неприятен. Он был ему не нужен и неинтересен, этот мальчик. В его возрасте Сергей уже был солдатом.
Ах, если бы он ушел в армию с завода или из института, он бы вернулся туда же. Пусть многих бы уже не было, но кто-то бы и остался, и другие бы тоже возвратились, а так ни он никого не знал, ни его никто не знал, и было непонятно — куда приткнуться.
Ему стали часто сниться прыжки. Он шагает в раскрытую дверь «Дугласа» вслед за Васей Маримановым, ступает в дымную жуткую пелену и долго летит вниз, а парашют все не раскрывается.
— Т-сс! Чего кричишь? — разбудил его как-то ночью отец.
— А? Кричу? Снилось, что прыгаю...
— Это ты растешь еще, наверное, сынок.
— Ну нет, отец, я уже вырос.
Он ездил в Москву и бродил, голодный, по улицам, останавливался около институтов, смотрел, как, легко одетые, выбегают студентки, как просто разговаривают со студентами. Однажды на Никитском бульваре он встретил парня из их двора, хотел пройти мимо, но тот заметил, подошел, поздоровался, ничуть не удивляясь встрече. Поболтали о том о сем, и парень сказал между прочим:
— А твоя-то, знаешь? Замуж вышла!..
И хотя Сергей последние года три совсем не думал о ней, он был сейчас уязвлен и возмущен ее предательством и коварством, как будто она была его невестой.
За городом еще лежал снег, а в Москве было совсем сухо, девчонки по улице Горького ходили в легоньких туфельках.
Он бродил по городу, узнавал, вспоминал. Очень обидно было, что теперь, когда Москва особенно была нужна ему, он жил за городом, а ведь он был настоящий москвич. Он помнил очень многое. Он помнил, как прилетал дирижабль «Граф Цеппелин», а потом, как летали наши серебристые дирижабли. Он помнил, как взорвали храм Христа-спасителя, чтобы строить на этом месте Дворец Советов. Помнил, как открылось метро — от Сокольников до Парка культуры. Он помнил улицу Горького еще до реконструкции — Тверскую — и помнил новую, праздничную эту улицу. Он стоит в толпе, вытягивает шею, поднимается на цыпочки и видит под восторженный шум открытую машину в цветах и крупное смеющееся лицо Чкалова.
Он помнит, как он едет на «Динамо». «Спартак» играет с басками. 6 : 2! На Сергее двурогая, с кисточкой, испанская пилотка — такие пошли от испанских ребят, приплывших в Ленинград, спасающихся от бомбежек и обстрелов. Республиканская Испания. No passaran!
Однажды, в Октябрьские праздники, они шли с отцом вечером по улице Горького. Кажется, это было в тридцать девятом или в сороковом. Разбрасывали разноцветные отсветы крутящиеся огни иллюминации. Шумная и веселая валила толпа. Отец сказал:
— Вот двадцатипятилетие Советской власти будет праздноваться, это да! Четверть века, не шутка! В сорок втором...
Не угадал отец. Ох, и трудное время было глубокой осенью сорок второго. Но именно тогда окружили немцев в холодных степях между Волгой и Доном, именно тогда произошел перелом в войне. Стоит Советская власть, крепка, попробуй, сковырни. Какой удар выдержала! Скоро ей уже тридцать.
Хотя народу после войны стало меньше, электрички почему-то всегда были набиты битком. И по их тесным проходам бесконечной вереницей двигались инвалиды — безногие, катящиеся на своих крохотных деревянных платформах, безрукие, держащие шапку в зубах; женщины с грудными орущими младенцами на руках. Они просили — требовательно, плаксиво, нахально, кто как, оглушая вагон хриплым пением, баяном, наполняя водочным перегаром. Они шли по вагонам, догоняя один другого. И навстречу им, тоже вереницей, шли нищие, и они с трудом могли разминуться, мешая друг другу костылями. Одним подавали много, другим меньше — кто как умел просить, но всем подавали что-то.
А однажды Сергей видел, как вошла в вагон пожилая женщина в заштопанном пальтишечке и высоко подняла голову:
Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье...
На нее смотрели с удивлением и не подавали.
Война давно кончилась, по сюжеты вагонных песен были все еще военные, как сами певцы, не желавшие идти в инвалидные дома, были порождением войны. Это были песни о храбрости, о смерти, о любви и обязательно об измене, песни трогательные и нелепые. Одну из них повторяли особенно часто, монотонно, сглатывая концы строк.
Этот случай совсем был недавний,
Под Ростовом минувшей зимой.
Молодой лейтенант, парень славный,
Пишет письма жене дорогой:
«Дорогая моя, я калека,
Нету рук, нету ног у меня.
Пожалей ты во мне человека,
Обогрей, дорогая, меня».
Жена отвечала, что она «девчонка еще молодая», и просила позабыть о прошлом.
Но стояли внизу каракульки,
Это пишет сынок дорогой:
«Приезжай, милый папа, обратно,
Приезжай, милый папа, домой».
Кончалась песня тем, что герой, весь в орденах, возвращался неожиданно здоровым и невредимым: