— Он уговорил богоотступницу бежать! — гневно говорит настоятельница. — Вы обязаны предупредить этого негодяя, что милость господа не распространяется на вероотступников!
— Но церковь отделена от государства! — напоминаю я. — К тому же мы не знаем даже имени этого человека. И потом, он, по-видимому, атеист; я что-то не встречал верующих советских, как вы говорите, «деятелей».
— Божий меч падает на голову и того, кто бежал от бога, и того, кто смутил его слабый дух. Вспомните Савла! — Настоятельница предостерегающе поднимает тонкий, длинный палец с розоватым, ровно отшлифованным ногтем.
Слова о Савле обращены, собственно, к господину Джанису, и тот почтительно кивает. К счастью, я знаю эту историю о преследователе христианской секты в языческом Риме, которому бог послал знамение, после чего он сам стал яростным проповедником христианства под именем Павла…
— Вряд ли господь бог будет посылать знамения советскому работнику… В наш атомный век чудеса в основном творят люди. Даже из вашего окна по ночам можно увидеть летящий в пространстве спутник.
— Бог может покарать вероотступницу! — Настоятельница вновь поднимает свой перст. — Таким образом будет косвенно покаран и смутитель ее души. Если он действительно любит, как пишет в своих посланиях, — назидательно добавляет она, и мое сердце вдруг тоскливо сжимается.
Я представляю, как неизвестный мне влюбленный узнает, что его любимая исчезла… Что мы знаем о монастырях и о порядках, существующих у них? Ведь церковь отделена от государства! Я сам только что сослался на это…
Я нечаянно замечаю на обороте одной из записок адрес, написанный энергичным мужским почерком: «Послушнице Софии». Эти два слова заполняют весь листок, тогда как тексты записок на обороте сделаны микроскопическими буковками, чтобы и на малой площади тайного письмеца вместить как можно больше любви и страсти.
— Кстати, мать настоятельница, эта, как вы говорите, вероотступница даже и не монахиня, а всего лишь послушница! Значит, грех ее не так уж велик, да и душа ее еще не отдана Христу, так что она вполне может стать невестой живого человека…
— Пострижение состоится в среду! — резко обрывает меня настоятельница.
Молчаливый Джанис сухо покашливает, то ли предупреждая ее о том, что мне не все можно говорить, то ли напоминая о своем присутствии. Мать игуменья молниеносно включает его в свое наступление.
— Господин Джанис не откажется сообщить верующим всего мира о том, как советская власть вмешивается в дела церкви! — Этим «господин» она начисто отделяет Джаниса от меня. Только что мы оба были просто «панове», теперь же Джанис представитель другого мира.
— Один какой-то невоспитанный представитель власти, мать игуменья, а не вся советская власть, — живо уточняет Джанис. — Мы весьма высоко чтим государственных деятелей Советской страны. Они борются за те же идеалы, которые проповедует и церковь. Многие представители церкви, особенно протестантской, солидарны с ними в общей борьбе за мир и за успокоение на земле… — Эти слова явно предназначены только для меня.
— Но чем я могу помочь, если невесты Христовы предпочитают любовь живого человека? — Я больше не хочу скрывать свою досаду. — За их души отвечаете только вы, настоятельница монастыря. Не могу же я прочитать в вашем монастыре лекцию о том, как грешно любить мирского человека!
Лицо у настоятельницы передергивается, но усилием воли она возвращает привычную улыбку. Однако голос изменяет ей, он звучит жестоко, властно:
— Обратитесь к здешним властям предержащим, пусть они расследуют этот поступок. Человек этот переписывается с нашей сестрой во Христе шесть месяцев, значит, он служит в какой-то городской управе…
— Почему бы вам не обратиться самой?
— Мне это неудобно! — отрезает она.
— Да, настоятельнице неудобно! — подтверждает Джанис. — Она не может сказать, что этим делом заинтересовались представители иностранной прессы. Неудобно ей также напоминать и о том, что униатская церковь совсем еще недавно отпала от истинной церкви Христовой и что в Риме и в Ватикане весьма интересуются положением дел в доме отторгнутой младшей сестры… — Эти фразы он произносит напыщенно, и так и кажется, что из-под пиджака у него вот-вот выглянет краешек сутаны католического патера. Но как остроумно все это они придумали!
— Тем не менее вам придется обращаться к местным властям самой, — не соблюдая больше правил учтивости, отвечаю я. — Впрочем, господин Джанис тоже может попросить аудиенцию у руководителей города! — швыряю я последнюю мину и встаю первым, хотя это и не положено по правилам хорошего тона.
Все мое любопытство иссякло. Душу тревожит судьба несчастной послушницы. Человек, вызвавший в них такой гнев, им пока неизвестен, но ее-то они уже преследуют! Я задаю последний вопрос:
— Могу ли я побеседовать с этой послушницей?
— К сожалению, она больна! — чеканным голосом, из которого на этот раз изгнано даже притворное сожаление, отвечает настоятельница и, не протягивая мне руки, трижды хлопает в ладоши.
Из-за двери вырастает послушница с белым лицом.
— Проводите пана! — изрекает настоятельница и совсем другим тоном обращается к Джанису: — А вы, надеюсь, согласитесь разделить мою трапезу?
Господин Джанис любезно кланяется ей, затем поднимается, чтобы ответить на мой поклон. Когда послушница закрывает дверь, я уже слышу веселый разговор на французском. Я больше для них не существую.
Но они существуют для меня. Я помню их лица. И мне становится все тягостнее думать о той, что приговорена теперь к затворничеству уже не по своей воле, как когда-то пришла сюда, а по воле посторонних людей, самовластно взявших на себя роль судей и палачей. И еще я думаю о неизвестном мне простом советском человеке, по-видимому, молодом и, наверное, смелом, — ведь мать настоятельница его боится! — любовь которого оказалась такой несчастливой.
Выход из монастыря сопровождается такими же церемониями, как и вход. Меня опять передают с рук на руки, но теперь я смотрю на зарешеченные окна, на покрытый белолобым камнем двор, как на тюрьму. Со двора на виноградники уходят последние сельскохозяйственные взводы этой общины Девы Марии, и я пристально вглядываюсь в молодые и старые лица, удивленно обращенные ко мне, мирскому человеку, и мне кажется, что каждое лицо выражает горькую грусть о покинутом мире, неизбывную печаль об утраченном материнстве; а может, это запах ладана из раскрытых дверей церкви и запах мяты от воза свеженакошенной травы, что стоит у ворот, вызывают во мне сожаление о чужих изломанных судьбах.
Начальник метеостанции. — «Я знал Софью еще школьницей…» — Ночной звонок. — «ГАЗ-69». — Скит на Громовице. — Прогноз погоды 1
Я иду через город и только теперь обращаю внимание на то, как много здесь церквей, которые чертят своими крестами быстро бегущие облака.
Душа моя неспокойна, и от этого чувство зыбкой неуверенности то толкает меня вперед, то заставляет задержаться среди тротуара под неодобрительный ропот прохожих. Я все раздумываю: нужно ли вмешивать в это дело власти? Зайти в областной комитет партии? В исполком? Может, действительно стоит рассказать руководителям города об этой несчастной любви?
Но ведь именно этого и хотят настоятельница монастыря и господин Джанис. Вероятно, они твердо уверены в том, что власти, опираясь на тот самый пункт об отделении церкви от государства, которым козыряют игуменья и мой «коллега», не только не захотят вмешиваться в это дело, но и постараются разыскать и даже «вправить мозги» несчастному влюбленному «представителю власти». И, когда я уже готов повернуть на центральную улицу, где расположены главные учреждения города, что-то толкает меня в сердце: «Не торопись!» И я медленно бреду к гостинице.
Красивая королева альпинистов Зина стоит у ворот гостиницы с начальником метеостанции Довгуном, три дня назад спустившимся с Громовицы. Метеостанция находится высоко на горе, там и зиму и лето живут три человека. Довгуну еще вчера следовало возвратиться на станцию, пока дорогу не засыпало обвалами, но он увидел Зину и… погиб. А Зина любит пофлиртовать, ее забавляет неумелое ухаживание Довгуна и ревность Володи. Хотя, впрочем, почему же неумелое? Довгун стоит рядом с Зиной и разговаривает с нею таким жарким шепотом, что девушка бледнеет и краснеет, и уже видно, что ей нипочем не оборвать этот весьма важный разговор. Мне жаль Володю. Взбрело же ему в голову влюбиться в эту взбалмошную девицу…
А говорят они, между прочим, о сущих пустяках: Довгун уговаривает Зину, чтобы та, в свою очередь, уговорила Володю взять его с собой в составе экспедиции. Все знают, что ему это, собственно, ни к чему: метеостанция находится на половине подъема, туда есть санная дорога, хоть и тяжелая, но постоянно обновляемая в течение всей зимы. Довгун — здоровый, сильный мужчина, лет тридцати пяти, ни помощь, ни страховка в пути ему не нужны, — просто ему хочется еще немного побыть возле Зины. И Зине он тоже не нужен. Однако Зина не гонит его прочь, наоборот, внимательно слушает каждое его слово, посмеивается, как-то смешно подсюсюкивает, будто маленькая девочка, и старается не глядеть на окна второго этажа гостиницы, в одном из которых виднеется измученное ревностью лицо Володи.