— Вот теперь нас три Ивана осталось.
Старик долго лазил по подземному двору, пробрался к стволу, шумел там, разбирал крепь и породу, охал, ужасался силе взрыва.
— Вот окаянство, — бормотал он, — ствол взрывать? Где же это видано? Все равно что младенца по спине дубиной ударить.
Он уполз куда-то далеко, затих совсем, и бойцы раза два окликали его:
— Дед, а дед, хозяин, давай назад, капитан ждет.
Но старик молчал, не отзывался.
— Не придавило ли его? — сказал один из бойцов и снова закричал: — Дед, забойщик, где ты там, вертайся, слышишь, что ли!
— Эй, где вы? — послышался из штрека голос Костицына.
Он подполз к бойцам, и они рассказали ему о смерти часовых.
— Это Иван Кореньков, что хотел письмо с женщинами передать, — сказал Костицын, и все трое помолчали. Потом Костицын спросил: — Где же старик наш?
— Давно уполз, сейчас покличем его, — сказал боец. — А то можно очередь дать из автомата, он услышит.
— Нет, — сказал Костицын, — давайте ждать.
Они сидели тихо, все поглядывали наверх, в сторону ствола — не видно ли света. Но мрак был сплошной я бесконечный.
— Похоронили нас немцы, товарищ капитан, — сказал боец.
— Нет, нас не похоронят, — ответил Костицын, — мы уже много их хоронили и еще столько похороним.
— Хорошо бы, — сказал второй боец.
— Конечно, хорошо, — протяжно подтвердил тот, что говорил о похоронах. И по голосам их Костицын понял, что сомневаются в его вере.
Издали послышалось шуршание породы, потом снова затихло.
— Это крысы шуруют, — сказал боец. — Какая нам все-таки судьба выпала тяжелая. Я с детства на тяжелых работах был, и на фронте мне ружье тяжелое досталось — бронебойное, и смерть выпала тоже тяжелая.
— А я ботаником был, — сказал Костицын и рассмеялся.
Он всякий раз смеялся, вспоминая, что был ботаником. То, прежнее время представлялось ему ослепительным, светлым — он забыл, какие были у него тяжелые нелады с заведующей кафедрой и что один из ассистентов написал на него заявление, забыл, как провалил он при защите свою кандидатскую работу и должен был, мучаясь самолюбием, второй раз защищать. Здесь, в глубине заваленной шахты, прошлое представлялось ему то лабораторным залом с настежь раскрытыми большими окнами, то светлой, полной росы и утреннего солнца лесной поляной, где он руководит студентами, собирающими растения для институтских гербариев.
— Нет, то не крысы, то наш дед вертается, — сказал второй боец.
— Где вы здесь? — крикнул издали Козлов.
Они прислушивались к его дыханию. Оно было уже слышно за несколько шагов, и в дыхании этом они ощутили нечто тревожное, радостное, заставившее их всех насторожиться и встрепенуться.
— Ну, где вы? Тут, что ли? — нетерпеливо спросил Козлов. — Не зря я с вами остался, ребята, давайте скорее к командиру, ходок открылся.
— Я здесь, — сказал Костицын.
— Ну, товарищ командир, только пополз я к стволу и сразу учуял, — струя воздушная; по ней пополз — и вот дело: завал наверху задержался, закозлило его, а до первого горизонта по стволу свободно, ну, и трещина там на первый горизонт от сотрясения, с нее и тянет струя. А ведь с первого горизонта квершлаг есть метров на пятьсот, в балку выходит, я тот квершлаг тоже проходил в десятом году. Пробовал я полезть по скобам, метров двадцать поднялся, а дальше скобы повыбиты, тут уж я своей последней спички не пожалел, посветил — ну, как я вам раньше говорил, так и было. Там скобок с десяток нужно поставить, камень разобрать, что ствол обмурован, метра два пробить и на выработанный горизонт пройти.
Все помолчали.
— Ну вот, — спокойно и медленно сказал Костицын, чувствуя, как сильно бьется его сердце, — ну вот, я ведь говорил вам, что нас тут не похоронишь.
Один из бойцов вдруг заплакал.
— Неужто, неужто мы опять свет увидим? — сказал он.
Второй тихо сказал:
— Как вы, товарищ капитан, знать все это могли? Я думал, вы так только, чтобы нас поддержать, про надежду говорили.
— Ну, я командиру сразу про первый горизонт сказал, как еще женщины в шахте были, от меня его надежда, — самоуверенно оказал старик, — он только молчать велел, пока не подтвердится.
— Жить-то хочется, ясно, — сказал боец, который заплакал и теперь стыдился своих слез.
Костицын поднялся и сказал:
— Я должен посмотреть и убедиться, после этого вызовем сюда людей. А вы, товарищи, здесь ждите; если кто придет из отряда, ни слова не говорите до моего возвращения. Ясно?
Бойцы снова остались одни.
— Неужели свет увидим? — сказал один. — Даже страшно делается, как подумаешь.
— Герой, герой, а жить-то хочется, — неодобрительно сказал тот, что плакал и все еще стыдился своих слез.
Вряд ли на земле была когда-либо работа мучительней и трудней той, что делал отряд Костицына в эти дни. Беспощадная тьма давила на мозг, мучила сердца, голод терзал людей на работе и во время краткого отдыха. Люди лишь теперь, когда появился выход из казавшегося им безнадежным положения, почувствовали всю страшную тяжесть, давившую на них, измерили муки того ада, в котором находились. Самая пустая работа, которая у здорового, сильного человека при свете дня заняла бы короткий час, растягивалась на долгие сутки. Бывали минуты, когда изможденные люди ложились на землю, и им казалось: нет силы, которая могла бы поднять их. Но проходило некоторое время, и они вставали и, держась рукой за стену, вновь шли делать свое дело. Некоторые работали молча, медленно, обдуманно, боясь потратиться на лишнее движение; другие лихорадочно, со злым уханьем работали короткие минуты, а затем, сразу выдохшись, сидели, безвольно опустив руки, ждали, пока к ним вернется сила. Так жаждущий терпеливо и упорно ожидает, пока соберется несколько мутных капель влаги из пересохшего источника. Те, что вначале особенно радовались и считали, что выход из шахты дело двух-трех часов, теряли веру и надежду. Те, что не верили в скорое спасение, чувствовали себя спокойней и работали ровней. Иногда во мраке раздавались крики отчаяния и бешенства.
— Света давайте… Нет силы без света… Как без хлеба работать… Хоть поспать, поспать… Лучше помереть, чем так работать…
Люди жевали ремни, слизывали языками смазку с оружия, пытались на кладбище ловить крыс, но в темноте быстрые и нахальные крысы выскальзывали из самых рук. И люди с гудящими головами, с вечным звоном в ушах, пошатываясь от слабости, вновь брались за работу.
Казалось, Костицын был выкован из железа. Казалось, он одновременно присутствует и там, где три слесаря Ивана рубят и сгибают скобы из толстых железин, и там, где идет разборка породы, и там, где в стволе шла работа по вколачиванию новых скоб. Казалось, он видел в темноте выражение лиц бойцов и подходил в нужную минуту к тем, кто терял силы. Иногда он ласково, по-товарищески помогал подняться упавшим, иногда он медленно и негромко произносил:
— Я приказываю вам встать, лежать здесь имеют право только мертвые.
Он был безжалостен и жесток, но Костицын знал, что, позволь он малейшую слабость, жалость к падающему — погибнут все.
Однажды боец Кузин лег на землю и сказал:
— Что хотите мне делайте, товарищ капитан, нет моей силы встать.
— Нет, я вас заставлю встать, — сказал ему Костицын.
Кузин, тяжело дыша, с мучительной насмешкой сказал:
— Как же вы меня заставите, может, застрелите? А мне только хочется, чтобы меня пристрелили, — нет силы муку терпеть.
— Нет, не застрелю, — сказал Костицын, — лежи, пожалуйста, мы тебя на поверхность на руках вытащим. Вот там, при солнце, руки не подам, вслед плюну — иди на все четыре стороны.
Кузин с проклятием поднялся, пошатнулся, вновь упал и вновь поднялся, пошел разбирать породу.
Лишь один раз Костицын потерял самообладание.
К нему подошел боец и тихо сказал:
— Упал сержант Ладьин, не то помер, не то сомлел, — не откликается.
Костицын хорошо знал простой и ясный характер сержанта, он знал, что в случае смерти или ранения командира Ладьин примет командование и поведет людей так, как вел их сам Костицын.
И, подходя в темноте к сержанту, он знал, что тот молча работал до края и сдал раньше других лишь оттого, что был еще слаб после недавнего ранения и большой потери крови.
— Ладьин, — позвал он, — сержант Ладьин, — и рукой провел по влажному лбу лежавшего. Сержант не отзывался. Тогда Костицын наклонился над ним и вылил на голову ему и на грудь воды из своей фляги. Ладьин пошевелился.
— Кто это здесь? — спросил он.
— Я, капитан, — сказал командир, наклоняясь над ним. Ладьин обнял рукой шею Костицына, тыкаясь мокрым лицом в его щеку, шепотом сказал:
— Товарищ Костицын. Мне уже не встать. Вы меня пристрелите и мясо мое поделите среди людей. Это спасение будет. — И он поцеловал Костицына холодными губами.