У Зайги ровно вздымалась грудь. За окном падали летние яблоки, шлепались в траву, стукались о тропинку. Казалось, будто по саду кто-то ходит, то приближаясь, то удаляясь и вновь приближаясь. Ходит-бродит как неприкаянный…
На темном звездном небе, точно искра от паровоза, сверкнул и тут же погас метеор, и в Вязах тоже при полном безветрии нет-нет и падали яблоки. Дверные петли скрипнули визгливо, негодующе, словно недовольные, что их потревожили, и на Рудольфа пахнуло дымной горечью, глубоко въевшейся с годами в закопченные бревна. Он чиркнул спичкой — из мрака выступили крючки для одежды, на одном висело забытое полотенце, на другом — высохший серый дубовый венок, какие плетут на Иванов день, неизвестно зачем и каким путем здесь очутившийся; на кривой лавке мелькнул бесформенный ворох, который при свете второй спички оказался банным веником. У окна, как и говорил Эйдис, стояла свеча, белая и оплывшая, как сосулька. Он зажег свечу, трепетный язычок пламени рассеял тьму, и тень Рудольфа заплясала на стене, как Махмуд Эсамбаев. Из щелей скрипучего пола тянуло холодком, и, раздевшись, Рудольф быстро прошмыгнул дальше, из прохладного предбанника в тропическую влажность бани, поддал пару жестяным черпаком и залез на полок, который в этом шатком и зыбком царстве выглядел неожиданно прочным, устойчивым и широким, как кровать Эйдиса и Марии.
Тело покрылось мелкими каплями, очки запотели. Он лежал на спине, слыша, как в висках у него бьется пульс. Стены то и дело похрустывали, видимо трещали старые бревна. Иногда ему чудились приближающиеся шаги Эйдиса, но всякий раз он принимал за шаги неясные шумы — в саду или в бане. Эйдис, наверно, еще возился со злополучным фонарем, который никак не хотел разгораться. В конце концов они прекрасно обошлись бы этой свечой, она теперь горела спокойно, не трепыхалась, иногда шипела от сырости, разливая вокруг тусклый свет и наполняя парную густыми жирными тенями.
Прошло порядком времени, прежде чем скрипнула дверь и раздался хрипловатый голос Эйдиса. Что он говорил и кому, было не понять.
— С кем ты там? — крикнул Рудольф с полка.
— Леда за мной увязалась. Гоню — не уходит.
— Впусти ее.
— Э-э, нельзя, еще блох подцепим.
— Блохи что, бывает — и не то еще подцепишь, — отозвался Рудольф. Из предбанника ему ответил глухо, как из бочки, мефистофельский смех Эйдиса. Потом послышалось, как об пол шмякнулся сапог.
— Тебе свеча нужна?
— Чего? — не понял Эйдис, и в это время упал на пол другой сапог.
— Свеча!
— У меня есть фонарь.
— Загорелся все-таки?
— Влил карасинцу, и загорелся, — миролюбиво объяснил Эйдис, и Рудольф, развеселившись, вспомнил, как старик ругательски ругал фитиль — крутил туда-сюда, то вывернет, то увернет, винил бедный фонарь во всех смертных грехах.
— Небось Мария задала тебе жару?
— Это уж как водится, — с несокрушимым спокойствием подтвердил Эйдис. — Не без того… Вот черт, так и тянет по икрам! — Пол под его ногами скрипел и трещал. — Все не может…
Но кто не может и чего не может, Рудольф за скрипом и треском не расслышал. Наконец Эйдис вошел, напустив из предбанника холодного воздуха, с веником под мышкой и фонарем в руке, постоял на пороге, будто примериваясь и прикидывая, как тут насчет жара, пробурчал: «Плюнул, значит, на утюг и думает — есть пар, готово дело!» — и плеснул воды на камни еще раз, по-своему. Баня наполнилась белым паром, у Рудольфа занялся дух, стекла очков затянулись точно полиэтиленовой пленкой. Эйдис блаженно поскреб себе грудь, с сипотцой проговорил: «Э-та-та-та!» — и протянул велик.
— На-ка вот, постегай себя хорошенько по мослам, не жалей шкуру. Хворь выгоняет лучше всех твоих капель.
— С меня уже хватит, я слезаю, — отнекивался Рудольф, чувствуя легкое головокружение. Он еще подумал: только того не хватало, чтобы этот старый щуплый мужичок оказывал ему первую помощь, и попробовал незаметно сползти вниз. Но Эйдис был не согласен.
— Не-ет, брат! Дай-ка я тебя похлестаю, ты ж не умеешь. Горожане этому не учены, лежат в ванне как утопленники. Ну, давай поворачивайся…
Шлеп-шлеп-шлеп!..
— Может, наддать крепче?
Жертва безмолвствовала. Эйдис истолковал молчание как знак согласия, и Рудольф тут же на собственной шкуре — в буквальном смысле слова — испытал последствия своей оплошности.
От клубов жаркого воздуха, поднятых веником, у Рудольфа сперва запылали уши, а в запотелых очках он был все равно что слепой.
— Э-та-та-та-та… — пыхтел от садистского наслаждения Эйдис. — Глянь, Руди, ты хоть закраснелся чуть-чуть, а то все бледный такой, как брошенная невеста. Подставляй другую сторону!
И опять начал охаживать веником.
Под дверью громко, со свистом тянула ноздрями воздух Леда.
— Вот я тебе! — услыхав ее, заругался Эйдис, не прекращая экзекуцию. — Ты еще живой, Руди? А? Не отвечает… Ей-богу, окочурился и не пикает. Много ли толку, что косая сажень в плечах, если от такой малости — с копыт долой…
— De mortuis aut bene, aut nihil[1], — отозвался Рудольф.
— Уже бредит, — струхнув, решил Эйдис и тут же прекратил хлестать. — Хлипкие нынче люди против прежнего времени… Иди к холодной бадье.
Советом Эйдиса не следовало пренебрегать. Вода из холодной бадьи, хотя и успела чуть нагреться в жарком воздухе, текла по разгоряченной, распаренной коже, слегка пощипывая, и удивительно освежала, к тому же здесь из-под двери тянуло прохладой. По телу разливалась приятная расслабленность, усталость, только голова гудела, точно с похмелья после трехзвездочного коньяка.
Эйдис, сопя и покряхтывая, теперь парился сам, — мокрый, блестящий от пота, он постепенно делался все краснее. С полка белыми клубами валил пар.
— Сколько же тебе лет, Эйдис?
— Чего? — переспросил тот, и веник замер в его руке. — Лет? Осенью семьдесят стукнет. А зачем тебе?
— Сердце у тебя еще хоть куда,
— Помаленьку, брат, еще действует насос! — согласился Эйдис, и, словно в подтверждение тому, сверху снова донеслись энергичные шлепки веником.
— А смолоду… сердце у меня было — хоть в музее выставляй. Теперь уже не то… Чего уж теперь! Погреешь немножко бока и с полка долой… Э-та-та-та… Подай-ка и мне ковшик!
Свесив тонкие ноги с лавки, Эйдис потянулся за ковшом, отпил два-три глотка воды и, сопя и кряхтя, принялся обмывать лицо, грудь и темя, на котором ершился мокрый пух, как у вымокшего цыпленка. Его тень на стене, похожая на большую хищную птицу с крючковатым носом, вертела головой.
— Да-а, брат, раньше я парился так парился, — с гордостью проговорил Эйдис, спускаясь вниз. Налив горячей воды в огромный таз, эмаль на котором точно мыши погрызли, он взял мочалку и стал натирать ее почти еще целым бруском хозяйственного мыла. Рудольф пододвинул ему пластмассовую крышечку с туалетным мылом, Эйдис оттянул ее, говоря: — Краску да запах в твое мыло добавили, вот и вся разница, — и стал намыливаться. — Да, на всю волость был только один такой же охотник до бани, как я, рядом тут, за озером, батрачил у Штамеров, Янка… На, Руди, потри мне спину! Про нас говорили… Три сильнее!.. Про нас говорили: вот было бы дело, если б Эйдис Путрам да с Янкой сошлися в одной бане, на одном полке! Мы оба с ним, брат, на одну девку заглядывались, красивую Марту. Лицом на Альвину Цируле смахивает, только светлой масти, и ростом… Теперь пройдись мочалкой по ребрам! Ростом выше, а груди — во! Только пуговки на кофтах отлетали. Я, брат, без памяти влюбился, молодой был да глупый, не умел от людей скрыть. И Янка… Теперь еще разок мылом, и хорош! Янка хвастал, что выкурит из бани этого мозгляка, меня то есть. Детина он был могучий, здоровше тебя, одно слово — племенной бык, а у меня, брат, и смолоду не больно кости мясом обрастали, такая порода… А теперь давай я потру тебя!
Однако Рудольф еще не забыл, как тот хлестал его веником, да вспомнил к тому же, что Эйдис в свое время работал конюхом, и поспешил отказаться.
— Ну, как знаешь. — На этот раз Эйдис особенно не настаивал и принялся намыливать голову.
— А как же с Янкой? Так у вас ничего и не вышло?
— Хе, — бодро отозвался Эйдис, а пена текла у него по лбу, вискам и по жилистой шее, — еще как вышло! Встретились мы с ним на полке! На следующий год он нанялся работником в Пличи, по соседству, теперь там телячья ферма. А я той весной батрачил в Томаринях. У соседей не топилась баня, они ходили к нам, так мы и сошлись.
— Ну-ну? — подзадорил Рудольф.
Острые плечи Эйдиса затряслись от беззвучного смеха.
— Поддаем мы с ним, значит, пару и поддаем. Не так много времени прошло — другие шасть в предбанник, удрал и старый Томаринь, а он мужик не последнего разбору. Выбегут за дверь и в щель подглядывают: что-то будет? Помню, Янка еще зашумел на них — нечего, мол, баню выстужать, ему, видишь ли, холодно. А какой там холод, того и гляди волосы загорятся. «Ну, спрашивает, поддадим еще?» Ладно, поддадим еще. Жарища, братец, такая… ну-у, сказать невозможно. Чую, долго не продержусь, опрокинусь, как жук, кверху лапами. Креплюсь изо всех сил, голова идет кругом, как сепаратор. Под конец так про себя решил: досчитаю до десяти — и будь что будет. Как дошел до восьми, что ли, так — хлоп!