— Как хочешь, — Йонас пожал плечами, словно речь шла о постороннем человеке, и с трудом проглотил обиду. — Когда я учился в автошколе, — начал издалека, будто желая смягчить разговор, — такой же красивый и горячий был, думал, весь свет на четырех колесах объеду, всю правду и неправду собственными глазами увижу, по меньшей мере — за счастье людей на костер взойду, а теперь — покупаю на базаре вынесенную с фабрики шерсть и вяжу детям носки. Правда, еще по собственному желанию в заочный клуб телепутешественников записался, вот и все. Словами — это не руками. И тебе горячиться не советую. Лучше книгу возьми, раз вязать не любишь. Вот до меня возил нашего шефа такой деревенский тюфяк. Ему только пугалом в огороде стоять. А все читал, все учился. Бывало, как только остановится где-нибудь — сразу за книгу, уедет на охоту — читает, пока аккумулятор не сядет… И что ты скажешь? — Он помолчал, будто взвешивал каждое слово. — Теперь этот тюфяк сам по охотам разъезжает, а наш уже не раз под его дверью подписи ждал. А было время, когда он этого тюфяка даже на работу брать не хотел.
— Нет! — поежился Саулюс и поперхнулся. — Нет! — кашлял сквозь слезы, бил себя кулаком в грудь и, с трудом переведя дыхание, попытался оправдаться: — Не туда пошло… — Пил, запрокинув голову, минеральную воду и, немного отдышавшись, чуть потише попросил: — Ладно, давай не будем ругаться. Лучше расскажи, как жена от тебя сбежала?
— Чудной ты какой-то, — рассмеялся Йонас. — Жены просто так не убегают. Нашла кавалера, тот научил, вот она, курочка, и говорит: «Знаешь, Йонялис, мы не мещане, давай не делать из этого трагедию. Разделим все без скандала: что твое — тебе, что мое — мне, и разойдемся, как хорошие друзья».
— Ну, а ты? — Саулюс снова сел.
— А что мне, на цепи ее держать? Насушил мешочек солдатских сухарей и дал на дорогу. Говорю, пригодится, а она — гордая! — не берет. Но когда из тюряги вернулся, даже сухарей не осталось: нашел ее голенькую. Если б ты знал, как этот философ, этот немещанин ее ощипал!.. Она уже на вокзал бегала подрабатывать, лишь бы поставить этому интеллектуалу к обеду бутылочку сухого.
— И ты после этого опять ее принял?! — Саулюс даже наклонился к Йонасу.
— А куда мне деваться? Трое моих ребятишек, четвертый ее… Да больной вдобавок.
— Я бы с нее шкуру спустил, голову оторвал, я не знаю, что бы с ней сделал… Как она могла? Как она вообще?..
— Бил и я, — защищался Йонас, — да еще как! Только ничего не добился. Однажды пришел я чего-то злой, так он, как кот, с третьего этажа по балконам прыгал, а ее я вытащил из постели за косы и до тех пор бил, пока двигаться не перестала. Потом прокуратура, суд. За нанесение тяжких телесных повреждений меня чуть под указ не подвели. А сколько защитниц у нее появилось! Комсорг, парторг, профорг — весь женский комитет при домоуправлении поднялся. Мол, эмансипация! Потом к ним еще несколько корреспонденток, старых дев, присоединилось. Разозлившись, что их никто не берет, не бьет, не любит, такие страшные статьи напечатали, что я прочитал и даже сам поверил: изверг этот шофер первого класса Йонас Капочюс, а не человек, буржуазный пережиток он, кровопийца, только не бывший солдат шестнадцатой дивизии. Опять читал и уже сомневался, думал, они что-то перепутали, другого, на меня похожего негодяя описали, но на суд-то вызвали меня.
Конечно, не в этом суть. Как сегодня помню: иду между двумя милиционерами и ни о чем не жалею. Даже о детях не вспоминаю. Думаю, пусть только подвернется эта шлюха под руку — убью, чтобы знать, за что в тюрягу попал. Иду и ног поднять не могу, словно по растопленному вару бреду, одна лишь злость во мне кипит и сознание затмевает. Это чувство безысходности, незаслуженной обиды как бы моим вторым «я» стало. И вдруг вижу: по тротуару бежит она. Запыхалась, раскраснелась… И улыбается, и слезу вытирает, змея. Я уже выбрал, куда ее ударить. Камушек сподручный взглядом нащупал… Оттолкнул в сторону милиционеров и рванулся к ней, но в последнюю минуту вдруг наткнулся взглядом на стоящих в очереди людей и остановился как ошпаренный. Сам не знаю, почему разогнал их, почему влетел в магазин и, схватив с полки поллитровку, сорвал пробку и тут же выдул залпом. Не слушал, о чем трещат перепуганные бабы, что кричат мужчины, только почувствовал, что еще живу, что еще долго буду жить и не исчезну вместе с ней и с посеянной ею злобой. Словно заново родился… и лишь потом порядочно окосел и обмяк. После этого одна корреспондентка даже статью написала: мол, украденная бутылка еще раз убедительно показала, в кого превращается человек, ставший алкоголиком, — и тут же от имени всех честных женщин потребовала: мужчинам следует продавать только пиво, и не чаще как по случаю государственных праздников или по запискам жен.
Саулюс больше не слышал выстрелов, так возмущавших его, только дрожал от волнения, пожирал Йонаса глазами и не мог понять, как это приятель, рассказывая такие вещи, остается спокойным и даже голос не повышает, точно эта история произошла не с ним.
— А перед тем как выйти на свободу, стал получать я от жены посылки и письма, детишками нацарапанные… И поверь, не из-за нее я изменился. Там я не таких бедолаг повидал, и, когда вернулся, уже и рука не поднялась. Она плакала, умоляла, мол, хоть служанкой своих детей оставь…
— И оставил?
— Я уже говорил, — впервые поморщился Йонас. — Нам теперь куда лучше, — ушел от прямого ответа. — Дороги хорошие, гостиницы, телефоны… За день-другой обернешься — и снова дома. А тогда, бывало, как выгонят с начальником на посевную или жатву — по нескольку недель не возвращаемся. Может, и моя вина тут была — не отказывался, когда находил бабу посговорчивее.
— Я бы не смог.
— Как тебе сказать?.. Человек, без нужды приносящий клятву, куда страшнее клятвопреступника. Помни это, Саулюс, и немножко успокойся. Я тебе как другу скажу: о такой жене, какой была она у меня после всех этих злоключений, даже мечтать не смею… Словно молодожены жили, детей вырастили, образование им дали, дачу за городом построили.
Солнце накололось на редкие, чахлые деревья, растущие на болоте, и стало медленно погружаться в глубь леса. Над озером собирался туман. Йонас вколотил ногу в сапог и принялся командовать:
— Ты, Саулюкас, здесь убери, а я пойду палатку натягивать. Видно, сегодня уж точно не вернемся. Картошки надо начистить, котелки помыть.
А Саулюс снова вспомнил оставленную дома молодую жену.
— Я им не повар, — вдруг ощетинился. — Не горничная, не слуга и не шестерка!
— Ну и дурной же ты, парень. Разве дома комнаты никогда не подметаешь, обед не варишь?
— Это дома.
— А здесь жрать не надо? — Он размял вколоченную в сапог ногу, походил вокруг машины и стал работать, не обращая внимания на Саулюса. Забил колышки для палатки и, о чем-то поразмыслив, сказал: — Самое обидное не это. Стремишься к чему-то, вкалываешь, разрываешься и, пока чего-то добьешься, порядочно устанешь. А когда наконец начинаешь жить спокойно, голова тупеет, обрастаешь жиром и ничего вокруг себя не замечаешь. Видно, чтобы человек не отвык думать, жизнь должна то и дело, и притом довольно чувствительно, бить его по одному месту. Вот откуда и разум, и опыт, и сказки-присказки. Может, только любовь иначе приходит, но без страданий даже она — мыльный пузырь.
— Болтовня! — оскорбившись, вскинулся Саулюс. — Вымысел агитаторов. Значит, чем сильнее будет бить жизнь, тем больше мудрецов появится, правильно я тебя понял? Чем больше жена будет крутить хвостом, тем возвышеннее станет наша любовь, да?
— Ты не туда сворачиваешь…
— Я не страдать — я любить хочу. Хорошо тебе быть мудрецом, когда сам уже ничего не можешь! А что мне делать — ждать, пока постарею? Стеклянным забором отгородиться и мучить друг друга?
— В этом, Саулюкас, и кроется суть: собственная боль, собственные ошибки куда милее даже величайшего добра, полученного из чужих рук. Даже самая прекрасная вещь, навязанная тебе, уже не вещь, а орудие насилия; даже прекрасная мысль, которую вдалбливают тебе, уже только источник досады. Кто же согласится весь век один и тот же лапоть носить, пусть даже золотой? Никто! Людям необходимо разнообразие и в делах, и в мыслях. Поэтому и тебе не стоит ломать себе голову: делай, как тебе лучше, чтобы потом не обвинять других. Будь мужчиной и послушай старшего.
— Как тут не послушать! Теперь на шее маленького человека столько воспитателей сидит, аж страх берет. Каждый все на свой аршин мерит. И превращается твоя жизнь в концерт по заявкам: начальнику — одно, друзьям — другое, профсоюзу — третье, комсомолу — четвертое, а самому что остается? Растягиваешься, как старый лапоть, приноравливаясь к каждому, потом в зеркало на себя взглянуть стыдно. Не настоящим, а каким-то заявочным становишься и затасканным, словно полонез Огинского, — Саулюс совсем опьянел. Он смотрел на остатки водки и не мог понять, почему вот так сидит, чего ждет сложа руки и слушает, как Йонас вытягивает из него жилы, словно нитку за ниткой, и с наслаждением набрасывает на потертые спицы петли, которые кажутся живыми и так нервируют его. Вдруг страшное подозрение кольнуло в сердце. Он глянул на часы — половина седьмого. — Хорошим, но затасканным, слышишь?! — допил водку. — И поэтому иногда мне хочется побыть плохим, даже очень плохим, но самим собой. Тебе понятны, господин ветеран, такие желания или нет?