— От рождества пошел седьмой десяток, — ответил сосед.
— Многовато… Как и мне.
— Это ты насчет чего?
— Насчет того, что не доживем мы до коммунизма…
Старики помолчали. Петро Спиридонович, приложив ладонь к густым и жестким бровям, смотрел на оратора и качал головой.
— Хворостянкин руками машет, — сказал он задумчиво. — И до чего ж мастак языком молоть!
— Все себя возвеличивает, рази его душу, — буркнул сосед.
— Либо и мне высказаться?
Сосед не ответил. Он склонил голову так, что кудлатая шапка легла между ног, и не то дремал, не то о чем-то своем думал. А Хворостянкин, навалившись грудью на трибуну, как бы силясь раздавить ее тяжестью своего тела, взмахивал сильными руками, и его крупное, с шишковатым носом лицо побагровело, пучкастые усы распушились.
— Закругляюсь, граждане! — крикнул он зычным басом. — И напоследок скажу: во всяком деле заглавнее всего — руководитель! По себе могу судить: ежели моя идейность позволяет вести массы вперед, то я и веду, и любые трудности мне нипочем! Все!
Вытер платком лоб, шею, низко остриженную голову, постоял, подождал аплодисментов, но их не было, и твердым шагом сошел вниз. «И откуда у него это никчемное самомнение? — думал Кондратьев. — «Моя идейность позволяет…» И надо же такое придумать! Нет, рядом с этим усатым верзилой должен стоять опытный партийный работник, иначе будет беда…»
Кондратьев снова стал по памяти перебирать, кого бы из коммунистов можно было рекомендовать секретарем партийной организации в «Красный кавалерист», а на трибуне уже стояла Глаша Несмашная — председатель колхоза «Светлый путь», — молодая, статная. Поправляя выбившиеся из-под косынки светлые волосы, она смотрела на людей, и ее живые, быстрые глаза сияли тем задорным блеском, который как бы говорил: «Эй, мужчины! Вы думаете, если я молодая и собой красивая, то и речь сказать не смогу!!? А я скажу!..»
— Мы живем на хуторе, — заговорила она звонким голосом, — и хоть нам такой жизни, как станичникам, по плану не предполагается по причине небольшого населения, а мы не плачем, как тут некоторые… Беднячками прикидываются! Тот же Гордей Афанасьевич… Ему капиталу жалко! А мы, что ж, на ветер его пускать собираемся? Разве ты, Гордей Афанасьевич, не слышал, что говорил Тутаринов: с годами деньги сторицей окупятся! Ты, Гордей Афанасьевич, лучше спросил бы своих колхозников: для какой цели они наживали капитал? Да именно для той цели, чтобы богатство свое повернуть на строительство красивой жизни, потому что это богатство не у капиталистов, а у нас!
— Верно, Глаша!
— Ай, молодец баба!
— В такую и влюбиться не грех!
— Насчет нашего решения скажи!
— А решение «Светлого пути» — вот!
И Глаша положила на стол лист бумаги. Сергей развернул его.
— Читай, читай, — играя глазами, сказала Глаша. — Мы просим одного: распределить задание и начать всем в один день, как, помните, ГЭС строили… А о капитале, Гордей Афанасьевич, плакать нечего: не он нас наживал, а мы его! Вот и вся моя речь!
«Есть в этой Глаше, — думал с радостью Кондратьев, — огонек…»
Зашумели аплодисменты.
— Баба, а отрубила как топором.
Петро Спиридонович, опираясь на палку, поднялся, постоял, посмотрел на своего соседа, который сидел, все так же угрюмо склонивши голову, и пошел к президиуму.
— Граждане, имею слово!
— Погодите, Петро Спиридонович! Слово Ивану Кузьмичу!
На трибуну взошел Иван Кузьмич Головачев — председатель хуторского колхоза «Дружба земледельца». Это был мужчина коренастый, полнолицый, с мягкими светлыми усами. Обычно он выступал редко, а если и случалось ему выйти на трибуну, то всегда речь его текла плавно, а голос был ласковый. При этом в больших серых глазах его таилась какая-то невысказанная мысль, — казалось, что говорил он совсем не то, что думал.
Собрание зашумело:
— Расскажи, как ты трактора обратно в эмтээс отправил!
— Живете в своей «Дружбе» волками!
— Тише, товарищи! — крикнул Никита Никитич. — Дайте ж человеку высказаться!
Головачев не отвечал на реплики.
— Тут все выступавшие, — начал Головачев, — призывали быстрее иттить в коммунизм. И чего нас еще призывать? Мы, слава богу, торопимся так, что за всеми делами и поспеть не можем… А все получается через то, что планы, сказать, и по зерну, и по мясу, и по молоку, и по другим прочим поставкам большие, а мы хлеборобское занятие забыли и рвемся к строительству…
— Запела «Дружба»!
— Ты по существу!
— Довольно прений!
— Дайте слово Петру Спиридоновичу!
— Да я не против стройки! Строить надо, а только уборка на носу, об ней тоже надо подумать… Почему нет совещаний по хлебоуборке? Ведь мы в первую голову не строители, а хлеборобы… Я кончил.
Виновато улыбаясь и скрывая в глазах все ту же невысказанную мысль, сел на свое место. Головачева сменил Петро Спиридонович. Старик снял шапку и, держа ее на груди, поклонился собранию и сказал с упреком:
— И чего вы галдеж подняли? Нужно дело вершить, будет человеку из этого выгода — вершите, а опосля соберемся и начнем хоть до утра разговоры устраивать. — Старик помял в кулаке куцую и совершенно белую бороду. — Где эта красивая жизнь? Ее еще и не видно, а спорщиков собралась полная площадь… Тут не спорить надобно, а за дело приниматься… Слов нет, молодежь нынче горячая, поговорить умеет, ей не терпится, да и сам голова района еще молодой и дюже щирый… Так вы эту молодежь не приучайте к балачкам, а приноравливайте к делу, чтобы горячность зазря не пропадала… Ежели конь горячится, ему попускают вожжу. — Старик усмехнулся: — Вот и наш Хворостянкин, уже и немолодой, а тоже горячая голова, только, как я на него посмотрю, горячится не в ту сторону… Более действует словами, мастак прихвастнуть, себя подхвалить, чтоб все одного его примечали. А ты, Игнат Савельич, и так великан, и завсегда у всех в глазах столбом маячишь…
По собранию прокатился смех.
— Ты мою личность но трогай, — отозвался Хворостянкин.
Старик сжимал в кулаке бородку и, щуря глаза под косматыми бровями, продолжал:
— На мое мнение, граждане, грошей мы дадим, за этим дело не станет, а только одними грошами ничего не сделаешь. Про людей подумайте. Тут требуется всех людей, от стара до мала, подбодрить хорошенько да сгуртовать до кучи. Допустим, на чем бочка держится? На обручах. Сними обручи — и клепка рассыплется. Вот так в любом деле — крепость важнее всего… Тут Хворостянкин не велел касаться личности, а я коснусь. Ты, Игнат Савельич, говорил, будто у тебя чересчур много идейности, а ты ее, эту идейность, людям передай, чтоб они за колхоз болели. А то что ж получается в нашем «Красном кавалеристе»?..
— Петро Спиридонович, — снова не удержался Хворостянкин, — о своем колхозе мы поговорим на правлении… Вы по докладу…
— А я и так по докладу, — усмехаясь, ответил старик. — Мы тут решаем насчет коммунизма, а у тебя в колхозе самого простого порядка нету. Те самые обручи никуда не годятся, рассыпаются! Это и есть по докладу. Людям мы намечаем богатую да удобную жизнь, а ты, Игнат Савельич, присмотрись, может, кто еще непригожий к той жизни, — вот оно и получится аккурат по докладу. Есть же у нас, чума их побери, такие граждане, какие числятся в колхозе, справки и там еще что ты им подписываешь, а они только торговлей живут… Это же не колхозники, а какие-то спекулянты. Об этом предмете и подумать надо. А то построим там всякие научные дома, дороги, леса разведем, водой снабдим, купальня в доме и все такое прочее — вещь стоящая. А только и людей к этому надо подстраивать, сказать — подлаживать, особливо тех, кто еще виляет хвостом — и нашим и вашим… Про это я и хотел высказать.
Старик снова поклонился, надел шапку и, выждав, пока стихнут аплодисменты, сошел вниз.
Затем выступал бригадир тракторной бригады, молодой высокий и худой парень. Говорил горячо, блестя молодыми, жаркими глазами. Во время его выступления Кондратьев пробрался к президиуму, поздоровался и отозвал в сторонку Сергея:
— Сколько выступило?
— Это шестнадцатый… Ты будешь?
— Я с животноводами вдоволь наговорился. — Кондратьев наклонился и шепотом проговорил: — Будешь заключать — старика поддержи: толковый казачина…
Время уже было позднее, когда собрание закрылось и станичная площадь опустела. Кондратьев и Сергей задержались в станичном Совете, поговорили о текущих делах с председателями колхозов и тоже уехали.
За станицей, как только минули мостик через речонку Родники, открывалась холмистая степь, и машина, рассекая огнями фар темноту, освещала то цветущий, выраставший стеной подсолнух, то серебристо-желтые колосья ячменя, то низкое и густое, как щетка, просо. В приспущенные стекла со свистом бился ветер — пахло свежестью трав и зреющих хлебов. Кондратьев сидел несколько боком, наклонясь к Сергею, и держался рукой за поясницу.