— Это как же понимать?
— А так вот. Поживешь — поймешь, товарищ гвардии лейтенант, сам поймешь. Вот я из года в год пашу да сею, убираю хлеба и заново пашу и сею. Машины порчу и ремонтирую, снова порчу и ремонтирую, а толку из всего этого ни на грош. На моем попечении семь колхозиков. Вот я у них заглавный пахарь. Но ты, Степан, приглядись к ним, вникни в хозяйство. Как же они, бедняги, оплошали!
— Начинаю, Ваня, приглядываться. — Скуратов обнял друга и улыбнулся. — А что у тебя случилось с сыном?
— Уже дознался?
— Случайно. Заехал к тебе домой и…
— Василиса пожаловалась?
— Нет, не жаловалась. Просто рассказала. Ну, чего мы стоим как два столба? Давай посидим. Вот хоть бы на этом дышле.
Подошли к короткому, суковатому дышлу и не сели. Иван Лукич курил и отводил глаза. Молчал и Скуратов, и молчание это обоим было и неприятным и тягостным.
— Ну что там у меня дома? — спросил Иван Лукич, не поднимая головы. — Не узнал, Иван вернулся?
— В Журавлях-то я был рано утром. Хочешь, пошлю шофера? Пока мы поговорим, он слетает в Журавли и узнает…
— Обойдемся. — Иван Лукич сел на дышло, тяжело вздохнул. — Вот, Степан, какой сынок у меня вырос. На батька кидается. Старший, Григорий, ничего, смирный, трактористом работает. Младший, Алешка, тот ещё дите. — И горько усмехнулся. — Поглядел бы, как он руки мои за спину завернул и как прилип ко мне… Это же смех и горе, Степа! Родной сын батьке руки заламывает… И откуда такая силища? В борцы бы ему податься, что ли?
— Вырос, силы набрался.
— Оно-то так, может, и обычное, верно, — задумчиво проговорил Иван Лукич. — Да только нехорошо получилось. Или я сильно обозлился, или дюже был выпивши. Я же его, этого упрямца, на всю жизнь обидел.
— Ничего, Иван, не горюй, — успокаивал Скуратов. — Сын вернется, вы помиритесь. Вообще, скажу тебе, как другу, сын твой поступил правильно. Он же за мать заступился. И он непременно вернется. Только ты поговори с ним по-отцовски.
— Хорошо, ежели б вернулся…
Иван вернулся домой, но ненадолго. В тот час, когда Скуратов и Иван Лукич сидели на дышле и беседовали, Иван, крадучись по огороду, подошел к хате и взглянул в окно. В хате была одна Василиса. Открыла двери, обняла сына и расплакалась. Иван сказал, что пришел попрощаться с матерью. Он переоделся, взял нужные документы, харчи на дорогу, одежду и, обнимая тихо всхлипывающую мать, сказал:
— Не плачьте, мамо, и не отговаривайте. Раз я решил уйти, то уйду. Все одно с батьком мне не ужиться. Да уже я и не маленький. Как-нибудь проживу…
Заливаясь слезами, Василиса проводила сына до ворот. Иван ушел тем переулком, который вел в степь, на тракт, лежавший за Журавлями. Василиса, плача, ещё долго стояла у ворот и смотрела вслед Ивану ничего не видящими глазами.
Рано Иван Лукич Книга подружился с тракторами. ещё до войны, работая рулевым, лет восемь исправно пахал журавлинские земли, боронил их, засевал пшеницей, убирал хлеба. В войну был артиллеристом в гвардейской дивизии, там и встретился со Скуратовым. Вернулся в Журавли с гвардейским знаком и с двумя рядами, боевых орденов и медалей на груди. Гвардейцу доверили отряд из десяти гусеничных машин. И снова та же журавлинская равнинная степь, и снова с ещё большим старанием Иван Лукич пахал, боронил, сеял, убирал. Его машины гуляли по полям семи небольших колхозов. Три были в Журавлях, а четыре на хуторах. Назывались колхозы красиво, даже величественно: и «Заре навстречу», и «Великий перелом», и «Ставропольский сеятель», и «Вперед, к победе», и «Маяк коммунизма». Но бедность, как на грех, у всех была одинаковая, и это-то и причиняло постоянную боль Ивану Лукичу Книге.
Как-то Корней Онуфриевич Чухнов, ещё в первую осень после войны, на зорьке привез бочку воды и, видя бригадира уже на ногах, сказал:
— Не спится, Лукич?
— Думки, дедусь, не дают уснуть.
— И какие могут быть думки, когда за тебя техника действует. Ты спи себе спокойно, а машины пусть трудятся. Другое дело — быки: пока доедешь на них, так столько разных думок налезет в голову. — Старик хитро скосил колкие глаза. — И вот, Иван Лукич, через это хочу у тебя спросить про одну свою важную думку…
— Опять со старухой не поладил?
— Старуха — это вопрос мой, личный. Тут горестей больших нету.
— Почему ко мне обращаешься с вопросом?
— Потому, Иван Лукич, что человек ты бывалый, из гвардии. Так что рассуди и поясни мне ту причину: почему наше хлеборобство так сильно бедствует? Будто и машины есть, и, сказать, всякая активность на собраниях имеется… Так почему же мы из года в год и ту светлую зарю не можем повстречать, и вперед к победе не двигаемся, и никакого такого великого перелома нема? Отчего, скажи?
— Значит, плохо работаете.
— Так все говорят… Значит, и ты ни шута не знаешь. Тогда я тебе поясню, пахарь. Все наши болячки и горести от безводья. Тут даже твоих коньков нечем вдоволь попоить. Слыхал, скоро на нас Кубань пойдет? Вот тогда заживем!
Мысль старика Чухнова запала в душу. Вначале Иван Книга думал, что и в самом деле всему виной было безводье. Реки нет, дожди перепадают редко, в прудах вода пересыхает ещё в мае. Но через год к журавлинским берегам пришла кубанская вода, а бедность не отступила, не исчезла, и колхозы все так же не сводили концы с концами. ещё более опечалило Ивана Лукича то, что жизнь на хуторах, да и в Журавлях, была замкнута, обособленна. Жили каждый для себя, закрывщись в своей хате. К тому же председатели семи колхозов постоянно ссорились друг с другом. Дело доходило до того, что один колхоз воровал у другого сено или солому, а то и угонял либо корову, либо с десяток овец. Их мирили и народный суд, и бюро райкома партии, а помирить никак не могли. «Может, то зло таится не в безводье, а в них, в этих неразумных председателях? — мучительно думал Иван Лукич. — Хозяева-то они никудышные, а без хозяина, как это говорится, и хата в слезах…» Но председатели были не вечны, их сменяли и заменяли другими, а колхозы по-прежнему были опутаны, как сетями, все теми же нехватками и неполадками: к концу года опять не было ни денег в банке, ни зерна в амбарах, ни кормов на фермах.
По весне, как только снег сползал с пригорков, гусеничные машины шумно покидали Журавли. Ложились по раскисшей дороге рубчатые следы гусениц. Мощный гул моторов будил степь. И вот уже крылато чернела пахота. Засевали землю всю, до последнего клочка. Пошли теплые дожди, на неделю обложили тучами небо. Зеленели, быстро поднимались всходы. Грело солнце так ласково, как никогда оно ещё не грело, и земля, принимая влагу и тепло, парила и парила по утрам. На сердце было тоже тепло и радостно. «Ну, — думал Иван Лукич, — хватит, отмучились! Теперь, после такой небесной благодати, посевы попрут… Вырастут хлеба, и жизнь на хуторах малость приободрится». Но приходила осень, пасмурная, дождливая, наступала и зима, катились по степи вместе с шапками курая колючие и злые метели, и все повторялось сызнова…
В тот год, когда от него ушел сын, Иван Лукич и вовсе обозлился. Пил чаще обычного, гармонь не выпускал из рук. Однажды, опохмелясь, он сел на мотоцикл и укатил в степь. Стояла осень, пасмурная, холодная. Старик Корней Чухнов только что привез воду и отпрягал быков. Иван Лукич поставил возле брички мотоцикл, взял оторопевшего водовоза за грудки и усадил на дышло.
— Ну, дедусь, при чем тут безводье?
— Не дури, не хватай меня за грудки!
— Опять же на трудодни нечего делить?
— Нечего… А чего ты на меня, кобелюка, кидаешься? Я тебе воду исправно подвожу. Чего тебе ещё?
— Сядьте, Корней Онуфриевич, и отдохните. — Иван Лукич усадил старика. — Так до каких же пор, дедусь, будет твориться в нашей жизни такая чертовщина? Люди стараются, горбину гнут, а получать им нечего. Сколько может продолжаться такой позор? Неужели так-таки и нельзя расквитаться с бедностью?
— Можно, — испуганно глядя на, Ивака Лукича, сказал старик. — Можно, Ваня. Все можно, ежели захотеть…
— Как? Опять на безводье все свернешь?
— Зачем же?.. Воды зараз у нас много — утопись, и не найдешь… Вчерась я беседовал с кузнецом Яковом Закамышным. Он шину на колесо натягивал, а заодно и беседовал со мной. Такой рассудительный тот Яков и, видать, не дурак. Яков так рассудил: надо, говорит, поквитаться с единоличностью.
— Яков так сказал?
— Вот крест — говорил…
— Колхозам поквитаться с единоличностью? — удивился Иван Лукич. — Дедусь, а ты — ничего не перепутал?
— Все в точности передаю. Та, Ваня, собственность, сказать, единоличность, что раздробила наши силы и нашу жизнь. — Старик осмелел, приподнялся. — И я, Ваня, с Яковом вполне согласный… Вот я езжу на тихоходах и промеж себя кумекаю: ежели взяться и сгуртовать те семь колхозов-малюток, а межи, каковые их разъединяют, и все ссоры и дрязги, какие на тех межах расплодились, перепахать и изничтожить…