- Трудно пока сказать что-нибудь определенное, — ответил он с раздумьем, — понаблюдаем еще. Предугадывать не берусь.
А через две недели пятна на моем теле стали багроветь и наливаться. Еще через две недели они открылись на четырех участках тела. Я слег в постель.
Пути в тот мир снова закрылись. Когда спустя восемь недель у меня начали зарубцовываться язвы и я мог вставать, меня снова потянуло к зеркалу. Мне захотелось следить за изменениями лица. Оно осунулось и пожелтело за пятьдесят дней горения язв. Каждый день я ожидал, что она перекинется на лицо и не оставит на нем ничего, напоминающего о прежнем Строганове. Но движение ее приостановилось у самой шеи. Лепра начала «уставать». Она словно израсходовала свою энергию во время пароксизма. "Да, лицо пока спасено, — думал я, — но если приступ повторится, тогда — конец".
С этого момента я больше никогда и никого не спрашивал о своем выздоровлении. Я понял, вера в это бесплодна и нелепа, как вера в милость палача.
Чем дальше текла моя болезнь, тем все больше и сильнее охватывало меня странное чувство злобы и ненависти ко всему окружающему. Я был похож на смертельно раненного зверя, царапающего землю когтями. Я ненавидел. Кого? — Не знаю. Каждый день я чувствовал рост этой ненависти, и внутренний голос говорил мне: "Ты прав: они вычеркнули тебя из жизни, и за это ты платишь им по заслугам".
Ведь, собственно, все оставшиеся в том мире и живущие здесь, на здоровом дворе, конечно, жалеют меня, но они все-таки боятся меня, они смотрят на меня, как на зверя, хотя, быть может, они и правы, посадив меня в железную клетку, названную больным двором. Если бы от меня потребовали более ясного изложения причин моей ненависти — я не смог бы этого сделать. Я знаю только одно: меня все боятся, все опасаются, на меня смотрят, как на зверя, я должен стоять в пяти шагах от здорового человека и не имею права стать ближе… Они здоровые, я — прокаженный, и, как бы ни были они великодушны ко мне, они все-таки боятся меня! Боятся!
Так вот: нужно ли мне мое существование? И нужно ли оно им? Нет. Я — никому не нужное, отвратительное, опасное бремя… Я — бремя для всего человечества! Пусть попытаются доказать обратное!
К этой мысли я начал приходить ощупью, постепенно и скоро окончательно убедился в том, что жить мне не следует. Я только обременяю здоровых людей и потому ненавижу их. Я сам себе мерзок. И чем скорее я порву паутину, связывающую меня с этим миром, тем лучше.
Я предложил доктору Туркееву использовать меня для опытов. Я дарил ему свою жизнь. С нею он мог делать все, что ему угодно. Но доктор Туркеев отклонил мое предложение.
Вот и вся история моей проказы. Уходя отсюда, я уношу с собой убеждение в совершенной бесполезности жизни прокаженных и существования лепрозориев.
Для чего? Ученые, если до них дойдет мой дневник, жестоко осудят мой взгляд, но они слепые… и слишком наивные люди…
Вот и конец. Вот и легче вдруг стало, и даже как-то радостно. Ведь скоро я освобожусь от нее, скоро снова буду таким же, как и все, и земля примет меня так же радушно, как и тех, кто не был никогда прокаженными…"
На этом дневник обрывался. Доктор Туркеев долго сидел над ним и думал.
Потом встал. Бережно положил тетрадь в ящик письменного стола и замкнул его на ключ.
Строганова похоронили. У могилы доктор Туркеев произнес речь. Наклонив голову, он долго протирал свои очки, долго надевал их, наконец поднял лицо.
Перед ним жались друг к другу прокаженные, безмолвные и недвижные, как призраки, затаившие в себе тоску и надежду.
- Так вот, батеньки, — так начал Туркеев свою речь, — а проказу-то мы все-таки победим!
Он видел, как лица вокруг него с каждым словом светлеют, взгляды становятся легче. Он говорил им о том, что ни один прокаженный не должен терять надежды.
Ветер нес куда-то в степь, в чистоту летнего вечера обрывки речи, сворачивая набок острую бородку доктору, и путал на его голове жидкие, седеющие волосы…
4. Прокаженный изучает природу
В комнату, которую занимал Строганов, на следующее после похорон утро перебрался Василий Петрович Протасов, прозванный в лепрозории "батюшкой".
Звали его так потому, что лет двенадцать тому назад он впервые появился на дворе одетый в рясу, и больные подумали, будто к кому-то из них приехал священник. Впоследствии оказалось, что он тоже был прокаженный. Вскоре Протасов снял рясу и остриг волосы, но в поселке его продолжали называть «батюшкой» и даже приглашали совершать требы. Протасов не отказывался. Он всегда охотно и безвозмездно служил молебны, крестил детей, венчал, словом, выполнял в лепрозории все церковные обрядности. Однако потребность в них в лепрозории была очень невелика и не могла заполнить всего свободного времени, которым располагал Протасов. Вероятно, поэтому ему в голову пришла странная мысль — изучать проказу. Он попросил предшественника доктора Туркеева показать ему "палочки Ганзена". У Протасова взяли срезы, и через два дня он впервые видел "свою лепру", увеличенную в несколько сот раз. На маленьком квадратном стеклышке Василий Петрович увидел пятнышко, и доктор сказал ему, что в нем, в этом пятнышке, — гнездо проказы, семья палочек Ганзена, тех самых, которые привели сюда Василия Петровича.
Он долго смотрел в микроскоп, в котором рефлектор отразил гнездо с лежащими в нем аккуратно сложенными "сигарами".
Сила этих маленьких чудовищ оставалась и после открытия их все такой же могущественной и непобедимой. Наконец Василий Петрович вздохнул и отошел от микроскопа.
С тех пор «батюшка» никогда больше не подходил к нему, но с каким-то неутомимым упрямством принялся изучать историю лепры. Он прочитал всю литературу, которая имелась в лепрозории, расспрашивал больных, фельдшеров, производил какие-то свои наблюдения и верил, что средство против лепры совсем простое и находится под руками у человека. У него даже сложилось странное убеждение: средство это будет открыто не врачами, не учеными, а случайно, и непременно прокаженным.
Проказа казалась Протасову болезнью, в сущности говоря, пустячной, во всяком случае менее серьезной, чем туберкулез или, например, сифилис. Столь длительную задержку открытия средств против нее он объяснял просто: лепрозные больные встречаются все реже и реже, они постепенно вымирают, вырождаются, — кому интересно заниматься такими открытиями? Если бы прокаженные почаще беспокоили тех, кто живет отсюда за десятки и сотни верст, то общество принялось бы энергичнее за искоренение этого бича человеческого.
Протасов язв не знал. Болезнь протекала у него вяло. Она выявилась в узлах, исказивших только лицо и сделавших его похожим на львиное. Эти узлы особенного беспокойства не приносили.
За изучение проказы он взялся решительно. С какой-то молчаливой страстностью Протасов производил таинственные, только ему одному известные наблюдения над больными и был глубоко убежден в их громадном значении для науки.
Его особенно волновали двое прокаженных, пятнадцать лет назад покинувшие лепрозорий ввиду полного своего выздоровления. Как это могло случиться? Ведь их лечили теми же средствами, как и всех. Почему же выздоровели только они?
Протасов упорно пытался найти ответ на этот вопрос. Однако все попытки его найти ответ были тщетны. Старожилы ничего не знали, а хранящиеся в делах лепрозория личные листы выздоровевших говорили лишь о температуре, названиях перенесенных болезней, назначенных лекарствах, одним словом, о том, что для Протасова казалось малозначительным и слишком обобщенным.
Его интересовали сотни вопросов, связанных с условиями, в которых жили исцелившиеся прокаженные. В своих исследованиях он доходил до того, что пытался установить — сколько шагов они делали в сутки, сколько дыханий производили в минуту, какое количество воды потребляли ежесуточно, в какое время и сколько раз в сутки они ели, как реагировали на боли, каково было их моральное состояние и т. д. и т. п.
Всю эту сложную и кропотливую работу Протасов производил, как он сам объяснял, исключительно для "собственного удовольствия". Под его наблюдение попадали решительно все больные. О каждом он знал столько, сколько не знал о самом себе сам объект наблюдения. В специальной тетради он вел такие записи: "Феклушка.
После десяти дней беспрерывного лежания на койке вышла на крылечко и сидела около двух часов на скамье. Лицо у нее было добродушное. Мне сказала, что «оправилась». Ест борщ, сваренный на мясе, начала есть репу, говорит, что от репы у нее прояснилось в голове. Снов никаких не видит. Думает о разном. Болезнь беспокоит. Ждет дочь, но дочь не едет. Жалуется на тоску.
Хочет ходить, по быстро устает. Воды выпивает три-четыре бутылки. Радуется солнцу".
Ему хотелось быть свидетелем выздоровления хотя бы одного больного. Но за двенадцать лет пребывания в лепрозории выздоровел только один Карташев, которого, впрочем, он не считал выздоровевшим и который как-то случайно остался вне поля наблюдений Протасова. Этот пробел в его работе являлся несомненным упущением. Протасов досадовал на себя и с еще большей настойчивостью продолжал свои исследования, будучи глубоко убежденным в правильности и необходимости своих трудов. Днем он подолгу расспрашивал больных, ночью же суммировал свои наблюдения и писал. Впрочем, эти писания он тщательно скрывал от всех, особенно от врачей. Единственно, кому он читал отрывки из своих «сочинений» и кто слушал его всегда с терпеливым добродушием, — это Кравцов. Они сходились обычно ночью, когда весь поселок давным-давно спал.