— Пусть разойдется! Зачем она с ним живет?
Валентина замыкалась. Она и сама бы по-настоящему объяснить этого не смогла, но она-то прекрасно понимала, почему Фрося не уходит от Федора. Женя видел, что Валентина не просто рассказывает ему о несчастьях своих женщин. Таким странным способом она выясняет отношения с ним, Женей. И удивляется: он-то не пьяница, не хам. Откуда же это непонятное, мстительное раздражение, с которым Валентина рассказывала ему о Фросе и Федоре? Будто и не о Федоре речь ведет, а о нем самом, Жене.
Иногда Женя пытался возражать:
— Ну почему «бедные бабы»? Теперь все равны. Ты бы не стала со мной жить, если бы я тебе был не по душе?
— Тебя давно пора бросить, — говорила Валентина.
Фрося первой в Валентининой бригаде получила похоронную. Она не вышла на работу — заболела. И Валентина с Мефодьевной пошли ее проведать. В хате было холодно. Фрося как выходила на стук, так в пальто и платке села на кровать, а Валентина и Мефодьевна сели на стулья напротив нее. На табуретке в углу ведро с водой, накрытое чистой дикточкой. На дикточке кружка. Стол придвинут к окну. Небольшой книжный шкафчик, который используется не для хранения книг, а для посуды. Детская кроватка. На полу по углам поломанные игрушки.
Фрося рассказывала, как ей было плохо. Как прочла похоронную, голову заломило, поясницу, ноги.
— Я ж худая, — говорила она немного смущенно, — так мне мослы крутило.
Мефодьевна сказала:
— А ты больше ходи, а то слабость тебя одолеет.
— Я хожу, — сказала Фрося.
В комнату решительной походкой вошла пятилетняя Фросина дочка. Увидев маленькую коробку с конфетами, которую Валентина с Мефодьевной сумели достать для Фроси, она сказала:
— Я возьму торт.
— Это не торт, — сказала Фрося.
— А что?
— Конфеты, — сказала Мефодьевна. — Их твоей больной маме принесли.
Но мамина болезнь не интересовала девочку. Она открыла коробку и забрала бы все конфеты, если бы Мефодьевна не остановила ее.
Потом в бригаде сразу три женщины получили похоронные. Получила похоронную и та, что работала в яслях. Мефодьевна ее утешала:
— По пехоте бьют. Твой же, наверно, в пехоте. Это тем, кто в танках да самолетах, полегче.
Пришли письма и от первых раненых.
А в Валентининой семье умерла баба Васса…
* * *
Утром Женя отводил Вовку в детский садик. Садик был не по дороге на завод. Удобнее, конечно, было бы на заводе, но туда Валентина не могла дождаться очереди. Она просила Женю поговорить с начальником цеха, сходить к директору — они бы ему не отказали, — но Женя упирался. Валентина попросила Ефима, и тот за три дня сделал то, что Женя не мог сделать за полгода. Зато и ездить теперь далеко.
Лицо Жени теперь было как бы в несмываемом загаре — и утром он не мог смыть заводскую усталость. От трамвайной остановки к садику Женя вел Вовку быстро. Бежать Вовка отказался.
— Почему? — спросил Женя.
— Драчуны бегают.
— А ты не драчун?
— Не хочу сам себя наказывать.
— Как это? — изумился Женя.
Оказалось, так говорит воспитательница: «Кто дерется, тот сам себя наказывает». Женя засмеялся.
— Драчунов наказывают?
Вовка кивнул.
— А они все равно дерутся?
— А-а! — Вовка почуял неладное. — Мне скучно драться.
В садике обнаружилось, что Женя забыл дома Вовкину сменную обувь. Женя извинился перед воспитательницей, вытер подошвы Вовкиных ботинок тряпкой, потом достал носовой платок и протер ботинки платком.
— Вы уж извините нас, — сказал он воспитательнице.
— Да что уж теперь, — сказала она. — Мы уж за этим и не следим.
Он стал прощаться с Вовкой, и Вовка заволновался:
— Привези мне тапочки!
Женя опять наклонился с носовым платком к Вовкиным ботинкам:
— Но мы же попросили разрешения.
— Галина Петровна не разрешит.
— Кто эта Галина Петровна?
— Другая воспитательница. Она после сна придет. — Вовка говорил шепотом, испуганно смотрел на Женю.
— Давай! — сказал Женя нетерпеливо: он мог опоздать на завод. — Давай, давай, — поворачивал он Вовку, освобождая его от теплой одежды и подталкивая к двери детской комнаты.
Женя шел к трамваю и думал, что, должно быть, Вовке будет очень трудно объяснить Галине Петровне, что тапочки забыли дома, а в ботинках разрешили ходить. То, что жизнь открывалась Вовке такой сложной, Женю ставило в тупик. Жизнь могла быть голодной, трудной, но сложной она Жене никогда не казалась. Год тому назад Женя пришел после работы в садик за Вовкой. Вовка был зареванный — целый день выдерживал осаду, не давал сделать себе прививку. Их двое на весь садик оставалось таких отчаянных трусишек — девочка и он.
Пожилая женщина-врач осуждающе посмотрела на Женю:
— Папа, помогите нам.
Она устала уговаривать Вовку. Женя сказал смущенно:
— Он боится врачей, много болел. — И предложил Вовке: — Доктор сделает укол мне, а потом тебе.
Вовка смотрел, как Женя закатывал рукав и подставлял руку, но закричал опять, когда врач направилась к нему. Уже сделали укол девочке, и она пришла уговаривать Вовку, приходили воспитательницы, мальчики из Вовкиной группы, но он, оглохший, ослепший, никого не видел и не слышал. Тогда Женя крепко взял его за руку и сказал:
— Делайте укол.
Вовка рванулся:
— Разве ты отец!
Врач, уже направившаяся к Вовке со шприцем, остановилась. Она сказала:
— Папа, уходите. Все-таки у нас без родителей лучше получается.
Женя вышел в коридор, услышал звуки борьбы, отчаянный визг.
Дома Женя рассказал Валентине, как Вовка кричал: «Разве ты отец!»
Конечно, все это было оттого, что Вовка много болел. Трехлетний Вовка подходил к большим собакам, лез в воду, захлебывался и опять лез. Но Вовка рос, и росли страхи. Едва он засыпал и начинал посапывать, Валентина принималась считать его дыхание. Она и ночью поднималась — ей все казалось, что он часто дышит и у него поднимается температура. Увы, она очень часто не ошибалась. В груди у Вовки начинал играть органчик, щечки его розовели, расцветали, он раскидывался, а над тельцем его поднимался потливый температурный парок. Теперь он боялся и собак, и воды, и врачей. Играл охотнее с теми, кто был поменьше и не мог обидеть.
То, что Валентина любит Вовку, было понятно. Было привычно, что Антонина Николаевна любит детей. Женя и сам к ним неплохо относился. Хотя не очень-то занимался постоянно гостившими в доме младшими двоюродными братьями и сестрами. Теперь он понимал это изумление Антонины Николаевны, которая в какой уже раз в своей жизни поражается тому, что живой кусочек мяса, который смотрит на мир совершенно прозрачными глазами, вдруг сам начинает становиться целым миром. Женя приходил с работы, и ему рассказывали: «Вовка завозился у трюмо, потом затих и тяжело так вздохнул: „Ах ты, горе луковое. Боже ты мой!“» Встревоженная неожиданной тишиной, Антонина Николаевна подошла к трюмо. Все как будто было в порядке. И только потом обнаружилось, что Вовка запихал в пузырек с вазелином колпачок от Валентининой авторучки.
Не терпевший никакого беспорядка Ефим жутковато скалил желтые зубы — растроганно улыбался.
В доме всегда были дети и всегда повторялись какие-то детские словечки. Игорек из Одессы говорил «тути» — туфли. Кто-то говорил «па по полу». К Вовкиным словечкам прислушивались особенно. Детские словечки были в доме всегда, и Женя не очень обращал на них внимание. Теперь он знал, как теплеет от них жизнь. А недавно Женя заметил, что Вовка в трамвае перестал смотреть в окно — лицо у Вовки было отвлеченным. И Женя вздрогнул от догадки — взрослеет сын, мечтает.
Женя немного думал об этом, пока шел от садика к трамвайной остановке. Потом ехал в переполненном вагоне, шел на завод. Работал в первую смену и остался на вторую потому, что в ночную не вышел заболевший модельщик.
Ночью Женю вызвали в инструментальный цех. Он там работал, а потом прилег за ящиками на часик — все-таки почти сутки на работе. Когда он вернулся к себе в мастерскую, ему сказали:
— Жена тебя разыскивала. Сказала: «Передайте Женьке, что он зараза. Баба Васса тяжело заболела».
Женя посмотрел на электрические цеховые часы. Стрелки показывали без десяти минут четыре. Он и без часов мог определить время. По усталости, по тому, что как будто стало легче дышать — ночь уже преломилась, похолодало, и воздух в литейке прочистился. По тому, как изменились звуки — звякало теперь как будто бы не в цехе, а просто звенело в ушах, как у пьяного. То, что Валентина назвала его заразой, Женю не удивило. Он привык к Валентининой раздражительности. Вернее, к ее постоянной готовности на ссору. Валентина не спорила даже, а как бы сразу прекращала отношения, будто все годы совместной жизни не имели никакого значения. Женя считал, что в Валентине так сильны гордость, самолюбие, принципы, что они каждый раз берут в ее душе верх над любовью к нему. И уважал Валентину за силу принципов, гордость и самолюбие. Здравый смысл, которым Женя был наделен от природы, говорил ему, что, пожалуй, слишком часто и легко идет Валентина на ссору. Но здравому смыслу Женя привык не доверять, а принципы, принципиальность, стойкость в принципах ставил очень высоко. Самого себя Женя считал человеком недостаточно принципиальным. Это его немного угнетало, хотя он давно решил, что этот уровень принципиальности соответствует его характеру и с этим ничего не поделаешь. Он не любил тех, кто брал на себя больше, чем мог. Валентина не брала на себя больше, чем могла, ссорилась сразу, никогда не передумывала, отключалась — не слышала или не слушала — и никогда не уступала ни одного слова. За все годы, которые они прожили вместе, она ни разу не пришла первой мириться. И бог знает, чем бы кончилась любая из этих ссор, если бы Женя не брал каждый раз вину на себя. Вообще-то вначале он считал правым себя, готов был даже поспорить — верил в то, что люди, придающие словам одинаковое значение, должны быстро договориться. Ссоры Женя терпеть не мог — в семье ссорился только Ефим. Но он всегда был готов к ссоре. К этому привыкли, что желчный, вздорный характер Ефима объединял всех остальных. Он был как глухой среди говорящих. А когда говорил он, глохли остальные. Женя привык к уступчивости матери и удивлялся, когда Валентина ее осуждала: «Она все сделает, чтобы не заметить, не увидеть! Лишь бы спокойствие не нарушалось!» К ссорам с Валентиной Женя никак привыкнуть не мог. Однако быстрота, с которой она вспыхивала, ее замкнутость во время ссоры, готовность отстаивать свое до конца и чего бы это ни стоило, как раз и убеждали Женю в том, что Валентина права. Сам Женя, натолкнувшись на Валентинино возмущение, начинал рассуждать. То есть пытался разобраться, кто прав, кто виноват. Он считал, что так же поступает и Валентина. И так как Валентина только укреплялась в своей готовности завести ссору как угодно далеко, Женя начинал подозревать себя в душевной черствости. Он искал, где виноват он, и, конечно, находил. Как ни странно, эти ссоры и то обстоятельство, что Валентина была единственным человеком, который ссорился с Женей столь решительно и столь решительно его осуждал, увеличивало Женино уважение к ней. У приятелей были жены с ровными или вздорными характерами, мгновенно ссорившиеся и мгновенно мирившиеся. Или вообще не ссорившиеся. Жены, любившие мужей за то, что они пьют, и за то, что не пьют, за то, что умны и не очень умны. Были ревнивые жены, жены — завистницы, рукодельницы, жены — общественницы и домоседки. Второй Валентины среди них не было. Она жила с ним не потому, что ей это было хорошо, — она еще и судила его, старалась воспитать. И так как Женя всячески стремился к саморазвитию, то и эта нравственная гимнастика казалась ему полезной даже тогда, когда она была ему неприятна.