— Скажите, товарищ, когда нам выдадут форму? Мы же бегаем, треплем свою одежду… Кулаки над нами смеяться станут!
…В тот вечер меня выбрали секретарем комсомольской организации.
Любопытно, в какой мере наделен человек даром предчувствия…
Кошка чует близость морозов: за день-два до них прячется в духовку, в камин. Свинья перед стужей хрюкает, сгребает рылом солому. Перепелка точно знает, когда ей улететь. Нет на свете твари, существа, которое не предугадывало бы приближение зноя или стужи. А человек? Что он предчувствует?
Я задал себе этот вопрос и рассеянно смотрел на моего старого друга. Митря стоял с немецким автоматом на плече, прислонившись к грушевому дереву. Позвал меня вместе пойти на могилы солдат, похороненных в нашем селе.
— Знаешь, вдруг почему-то захотелось… Наверно, потому, что воскресенье. А завтра я уезжаю…
— Куда тебя теперь пошлют?
— В армию. Может, снова забросят в немецкий тыл.
Это был уже совсем не тот повеса с облупленным носом, ходивший когда-то на прополку. Уже не светились озорством лукавые глаза. Тяжело-тяжело опускались веки. Гусиные лапки морщин обозначились в уголках глаз.
— Что с тобой?
— Шут знает…
Словно стараясь объяснить мне, что он и сам не понимает своего настроения, Митря начал рассказывать о гибели Узуна, комсомольского секретаря из Богзешт:
— Не хотел прыгать с самолета. А когда прыгнул — полетел камнем. Парашют не раскрылся. Упал на виноградник возле колодца. Там и похоронили. Наша первая потеря… Хорошие автоматы у немцев… — переменил он разговор. — Хочешь посмотреть?
Он снял автомат с плеча, откинул приклад, устойчиво расставил ноги. Раздался выстрел. С орехового дерева слетела троица орехов, словно срезанная ножом.
— Точно бьет.
Прижав к плечу приклад, метко сбил еще одну троицу.
— Попробуй! — протянул он мне автомат.
Я тоже выстрелил раза три. Нет на свете человека, который не испытал удовольствия от меткого выстрела.
Спелые орехи падали, вышелушиваясь из треснувшей скорлупы. Я собрал их. Мы стали их колоть, есть. Орехи пахли гнилью. Тлением, показалось мне. Старое дерево больше века росло на кладбище среди могил. Под его густолиственной сенью выросло много свежих холмиков. Здесь похоронены павшие солдаты. По четыре могилы в ряд.
Митря прислонился к стволу ореха, вздохнул.
— Вот тебе и справедливость… Попробуй теперь узнай, кто из них был удалым гармонистом… Кто испортил немцам обедню.
Бравичская вальцовая мельница тогда оказалась рядом с немецкими окопами. Как ни странно, она уцелела и работала.
Чтобы испортить фашистам пасхальную обедню, наши решили неожиданно выбить их с мельницы. Замысел удался. Немцы отступили, бросив запасы муки. Остались им на праздник сухари да консервы. Об этой вылазке Митря узнал у моего отца: в штабе об этом много говорили. Солдаты действовали на свой страх и риск.
— Во всяком случае, чувство юмора у них было, — сказал Митря. Но настроение у него не улучшилось. Мне казалось, что он страдает. Я предложил:
— Пошли домой, ты что-то не в себе…
— Ничего, пройдет.
Отец говорил, как на опушке леса во Флорине немцы во время косьбы убили солдата Алексея Машкова. Он рухнул рядом с косой. Кровь, хлынувшая из носа и рта, пролилась на золотую ниву.
Теперь Митря стоял у изголовья его могилы. Таинственно шелестел осенний лес. Ветер раскачивал три заблудившихся колоса у могилы солдата.
Чертовски грустная история. Кажется, зимой легче умирать. Но летом! Пшеница пахнет свежим хлебом… Птицы поют.
— Война на исходе.
— Верно, война кончается…
Мы свернули к немецким окопам. Митря хотел непременно посмотреть, где погиб наш односельчанин Тоадер, сын Василе Апостола. Отец подробно описал место:
«Не забыть! Март, 1944 год. Сегодня освободили село. Вечером гр-н Апостол Тоадер пошел показать дорогу войскам. Их неожиданно атаковали немцы, спрятавшиеся под мостом. Советские солдаты крикнули: „Ложись!“ Владимир Богдан, человек пожилой, знавший русский язык, рухнул наземь и уцелел. Уцелели и остальные солдаты… Да будет тебе земля пухом, Тоадер. Погиб возле ив, у трех мостов, ведущих в Хожинешты…»
— Помнишь, как гудели эти мосты?
— Конечно!
— Мы шли нанимать музыкантов…
— Тоадер любил ходить с нами…
— Однажды ему выпало их кормить.
— Мать его рассердилась, не приготовила обеда.
— А они набросились, сожрали зеленые бобы, росшие на огороде.
Мы разошлись, договорившись встретиться вечером в клубе.
После долгого хождения по полям я проголодался. Дома нашел медовое печенье. Накинулся на него, но в печенье наползли муравьи. Я все старался выдуть их…
Вероятно, я даже не успел откусить ни кусочка. В комнату вбежал Никэ, запыхавшийся, бледный.
— Бадица! Митря застрелился.
Я не помню, как выбежал во двор…
Свернувшись калачиком, Митря лежал у дверей погреба, возле клуба. Парни и девушки тесно толпились вокруг. Все что-то кричали наперебой. Я ничего не понимал.
Голося, брела к сыну поддерживаемая за локти тетушка Ирина. Георге Негарэ остановил телегу на дороге. Но дед Петраке всех опередил. Кинулся, подобно коршуну, поднял Митрю на руки. Потом медленно пошел к больнице. Следом за Петраке вел под уздцы своих коней Негарэ. А за подводой, ломая руки, тащилась тетушка Ирина. Слышался только сдавленный стон Митри. Время от времени тихий девичий голос упрашивал:
— Успокойся, мама. Замолчи.
Вечером прибыл из Теленешт Гончарук.
— Как было дело? — официально осведомился он.
Нина Андреевна, вызванная первой на допрос, заплакала, и Гончарук слегка изменил властно-строгий тон.
— Что вы имеете сообщить? Выкладывайте обстоятельства дела…
— Ну как было… — снова зарыдала Нина Андреевна.
— Кто видел происшествие?
— Я! — подскочил Никэ.
— Рассказывай.
— Митря откуда-то пришел… Как появился во дворе клуба, Нина Андреевна сказала: «Дай и мне разок выстрелить из автомата». Тогда Митря: «Пожалуйста! С удовольствием». И протянул ей автомат. Показал, как держать, как прицеливаться. Но пуля не хотела войти… Попался ржавый патрон — ни вперед, ни назад. Разозлился Митря… Как пнет ногой крючок… Что называется затвор… Что-то щелкнуло. Выстрел… Митря схватился за живот. Вот… Доверил оружие в женские руки!
Поздним вечером Гончарук прикурил от керосиновой лампы и взглянул на меня почти испуганно.
— Он не говорил, что фронт ему надоел?..
— Нет, не говорил.
— М-да-а!.. Загадочка!..
После первого месяца занятий я убедился, что Прокопий Иванович любит свою работу, своих первоклашек и дети отвечают ему взаимностью. Он устраивал с ними экскурсии в поле, где они ловили мотыльков, стрекоз. Был с ребятами прост. Подвернет какой-нибудь малыш ногу, Прокопий Иванович берет его на руки, веселит шуткой-прибауткой — тот невольно засмеется сквозь слезы.
Особенно умел Прокопий Иванович ладить с родителями. Садился на завалинку, пил с хозяином кислое, неотстоявшееся винцо. Толковал о том о сем: у крестьянина всегда найдется про запас тема для задушевной беседы. Все думы свои он поверяет земле в поле и приятелю за стаканом вина, где-нибудь на завалинке.
По правде говоря, мне даже стало казаться, что дружба Прокопия Ивановича с моими односельчанами зашла слишком далеко. С некоторых пор его ученики — сегодня один, завтра другой — стали приносить ему в школу то кувшин вина, то кувшин молока, то несколько горячих плачинт, только что вынутых из печи.
— Прокопий Иванович!
— Ну… а что мне делать?
— Над вами же смеяться станут! — вспыхивала Нина Андреевна.
— Подумаешь, барыня.
— Вы превратили школу в корчму.
Только математик не встревал в дискуссии. Сидел в углу стола и отчерчивал поля в тетрадях. Когда Нина Андреевна, хлопнув дверью, выскакивала из учительской, математик начинал хохотать, вставал и неторопливо приближался к плачинтам Прокопия Ивановича и кувшину вина.
— Барской гордостью сыт не будешь! — огрызался Прокопий Иванович. Он высматривал учительницу во все окна. Слегка остыв, тоже принимался за гостинцы. А как же жить? Выкобениваться перед сельчанами?
После всех размолвок он шел домой, составлял планы на завтрашний день. Смазывал дегтем сапоги, наряжался — и в клуб. Там он сутуло танцевал весь вечер…
А вечером Нина Андреевна снова прибегала ко мне и топала своим остреньким каблучком:
— Федор Константинович! Какой вы после этого директор? Этот неотесанный тип позорит нас всех!
— Как позорит?
— Вы же, слава богу, здешний…