— Мы достанем кубанскую в поселке, — понял меня по-своему и поспешил утешить Боркин.
Лодочная пристань осталась позади, мы шли теперь правым, искусственным рукавом реки. Этот рукав был прорыт шагающим экскаватором, чтобы создать остров на Коче. Между берегами и островом перекинуты серебристые металлические мосты. Мы находились во владениях детского санатория. До этого места я знал реку, а вот то, что открылось дальше, явилось для меня неожиданностью. Река сузилась, зазмеилась рукавами и вдруг распахнулась озерной ширью. Бесчисленные заводи, островки, узкие проходы меж ними, где убыстряется ток воды, далеко вдающиеся в речку то песчаные, то зеленые косы, — трудно было поверить, что узенькая, маловодная Коча могла породить всю эту щедрую праздничность. Дальше, на кирпичном фоне фабричной стены, угадывалась плотина — истинный творец озерного разлива. Свое показное великолепие Коча оплачивала тем, что за плотиной превращалась в сточный желоб. Но об этом как-то не хотелось думать сейчас…
Еще в пору нашего переселения за город мне не раз доводилось видеть Покровскую фабрику и фабричный поселок, но не с речной стороны, а с фасада. Фабрика была под стать всем провинциальным маломощным текстильным предприятиям прошлого века: почерневший кирпич, пыльные, подслеповатые окна цехов, задымленные вверху трубы. К фабричной ограде лепились деревянные и оштукатуренные бараки, кирпичное общежитие в окружении жестяного городка, краем сползающего в овраг. Только в Марокко видел я такие города из кусков жести, пустых консервных банок и прочей дряни, но Покровский бидонвиль принадлежал к нежилому фонду — это были сараи жителей фабричного поселка.
Совсем иное впечатление производила фабрика с реки: она казалась выше, мощнее, современней. Ни бараки, ни жестяной городок не проглядывались отсюда, а берега и островки были густо и живописно усеяны местными жителями. Коча, поднятая плотиной и затопившая окрестность, породила тут новый быт, новые обычаи. Рабочий день давно кончился, и все покровское население находилось на реке. Пили чай целыми семьями из больших, сверкающих самоваров, раскалывали о землю остуженные в реке пунцовые арбузы, качались в гамаках, натянутых между березами, играли в карты на траве, гоняли мяч, купались, мылись, надраивали друг дружке спины, намыливали себе головы и слепо нашаривали обмылок на береговой кромке, стирали, били вальками, полоскали и выжимали белье, ловили рыбу удочками, спиннингами, жерлицами и вершей, а два голозадых человека степенно влачили вдоль берега потрепанный бредень.
На островке дебелая матрона, выйдя из воды и выгнав оттуда троих поразительно схожих загорелых, стройных детей, стала вытирать им спины полотенцем. Затем она отстегнула лифчик гибким движением руки и повесила его на ветку орешника. Листья скрывали ее фигуру, оставляя на виду лишь полные плечи да вздымающиеся к мокрым волосам руки. Уже сильно тронутая годами, она пышно отпраздновала праздник своего запозднившегося материнства, создав этих шоколадных, прелестных детей.
Я улыбнулся прекрасной немолодой женщине, приветствуя чудо, заключенное в ней. Она ответила мне спокойной, сознающей улыбкой.
— Давайте я схожу… нигде больше не достанешь… — толкался мне в барабанные перепонки настойчивый и скучный голос Боркина.
Задним числом я понял, что он талдычит об этом уже давно. Я протянул ему деньги. Пожилая женщина неспешно вытиралась, а другие женщины входили в реку, поплескивали на себя, чтобы привыкнуть к холодной воде. Красивые, загорелые дети ныряли с берега в реку, раскачавшись на гибких ветвях ивы; девочки убегали от мальчиков и по суше и по мелководью, стройно прогнув спину, мальчики преследовали их, наклонившись, как в штыковой атаке; белый конь, ведомый нагим воином с белым телом, загорелыми лицом, шеей и руками до локтей, ступил в воду, и вышагнув за береговую тень, засверкал, засеребрился. Близящееся к закату солнце тяжело зачервонило воду, кирпичные стены фабрики пылали, точно замок, объятый пламенем. Звучали гитары и транзисторные приемники. Вода, властно проникнув в бытие Покровских людей, одарила их новой живописностью.
— Не хватает только баркаролы, — сказал я инспектору ГАИ, вновь грубо нарушив его сосредоточенную тишину.
Удивительно быстро вернулся Боркин с бутылкой кубанской, банкой консервов и невесть где прихваченным граненым стаканом.
Я выпил за плавающих женщин; и за женщин, сидящих на берегу, и готовящихся войти в воду, за путешествующих и прикованных к родному очагу, за покровских и венецианских женщин выпил я полстакана кубанской, и еще я выпил за всех мужчин и всех детей, за нагого воина и его коня, и закусил тюлькой. Хемингуэй знал, чем пахнет смерть, но он не знал, какова смерть на вкус. Для этого надо вкусить консервированной тюльки. Если натереть дверную медную ручку тухлой селедкой и очень долго сосать, можно получить некоторое представление о вкусовом шоке, испытанном мною в покровской лагуне.
Боркин и автоинспектор истово разделывались с кубанской и ужасной закуской.
Банка из-под тюльки легла на затопленное дно лодки и засверкала там драгоценно, выпятив свое острое, в зубчиках, донце, пустую бутылку и стакан убрали под скамейку. Взвыл мотор, и мы двинулись в обратный путь. С грустью и нежностью провожал я глазами свою Венецию.
Неподалеку от висячего моста, у острова, прикрепленная цепью к пеньку стояла лодка. На корме, закинув руки за голову, возлежала в купальном костюме все та же испаночка, а меж ее колен, ну, прямо Гамлет, развалился загорелый, черноволосый юноша в темных очках. Другая пара столь же непосредственно пристроилась на носу.
Впервые почувствовал я себя старым. Я потерял молодость, как Венецию: столько готовился к ней, и вдруг обнаружил, что ее не было и не будет.
— Помните ли вы тот день, когда впервые позавидовали молодым? — спросил я инспектора ГАИ.
— Я никогда никому не завидовал, — тихо, с усилием отозвался тот.
Мы расплатились за лодку, получили назад наши часы, и я повез инспектора домой. Он сел на заднее сиденье «Москвича», мотор положил на колени. Расстались мы неловко. Я тщетно пытался выразить ему свою благодарность, он же стремился поскорее разорвать наш тягостный союз. Инспектор тщательно оберегал свою тишину от докучных посягательств, я был ему противопоказан.
На обратном пути, уже неподалеку от моего дома, меня остановила какая-то девушка. Она быстро вышла, почти выбежала из молодого елового леска на шоссе и замахала рукой, прося остановиться. Пока я тормозил, скользя юзом на вытертых шинах, из лесочка вышли двое мужчин и, косо глянув в нашу сторону, пересекли шоссе и двинулись назад к поселку. Поначалу я связал испуганное появление девушки с этими молодцами. Я распахнул дверцу, девушка села.
— Куда вам? — спросил я.
— Туда! — она махнула рукой в сторону реки.
Темные волосы девушки влажно облепили шею, а на прядях, обрамлявших маленькое, смуглое лицо, серебрились капли. От нее веяло речной свежестью, и я узнал одну из двух испаночек, ту, за которой ухаживал чернявый парень.
— Ничего не понимаю, — сказал я, — ведь только что вы были на реке.
Девушка сидела очень прямо, напряженно, она дышала чуть затрудненно, ее тонко вырезанные ноздри трепетали.
— Разве вы меня видели? — спросила она, не поворачивая головы.
— Да, вы были с парнем в темных очках. Вы сидели в лодке возле острова. Не понимаю, как вы оказались здесь?
— Мы пошли кладбище смотреть, — все так же не поворачивая головы, ответила девушка. Она бросала слова отрывисто, неохотно, в ней ощущалась подавленная обида.
Старое, заброшенное кладбище располагалось на высоком, красивом бугре, поросшем плакучими березами, над самой лодочной пристанью. Я не мог представить себе во времени, как свершился переход от островной неги к заросшим могилам на бугре. Видимо, моя спутница и чернявый парень оставили своих друзей в лодке, по мосту перешли речку и вскарабкались на крутой бугор. И все же они должны были двигаться с судорожной быстротой персонажей немого кино.
— Но почему же вы одна… и здесь на дороге? — спросил я.
— Потому одна, что одна… — сказала девушка.
— Странное объяснение!
В маленькой головке, за смуглой чистой гладью лба, произошла напряженная работа: взвесив все обстоятельства, девушка решила довериться пожилому, седому, интеллигентному водителю, везущему ее на реку.
— Он на честь мою покусился, — произнесла она смешным сиповатым и важным голосом.
Меня поразила несовременность этого оборота. То ли девушка нарочно прибегла к словарю, доступному мне, выходцу из другой эпохи, то ли она воспитывалась в хорошей русской семье, с традициями, памятью о былом, с языком, идущим исстари. Так или иначе, это приближало ее ко мне, выводило из недоступности, сотворенной временем. У нас были точки соприкосновения в словаре, а это немало.