— Младшей что-то неможется, — Александра никак не могла понять, откуда и как попала сюда эта городская женщина в изорванном, залепленном болотной грязью платье, в кровь изъеденная мошкой, с опухшими, потрескавшимися губами. — Да ты не доктор ли?
— Давно заболела? — Катюша ни о чем другом не могла говорить, боялась, что не хватит времени. Темные круги плыли перед глазами, застилали свет.
— Со вчерашнего вечера расхворалась… Ты откуда к нам?
— Все-таки… успела я, — Катюша глянула на свои заскорузлые, грязные руки. — Дайте же скорее воды! — Ей казалось, что она кричит, на самом же деле слова чуть слышно слетали с ее губ. — Надо мне руки помыть… Детей… И сами… Всех давайте сюда… Сейчас прививки… Неотложно… Понимаете?
Александра помогла ей умыться. Катюша вернулась к столу, раскрыла чемодан, стала раскладывать инструменты, стеклянные ампулы… Стены комнаты качались,
Все двоилось в глазах.
Она достала флакон нашатырного спирта, втянула в себя струю острого, режущего запаха. Потом отбила запаянный кончик ампулы и взяла шприц…
Кончив прививки, не проронив во время работы ни одного слова, Катюша, шатаясь, прошла к постели, стоявшей в углу избы, и, не спросив даже разрешения хозяйки, не раздеваясь, повалилась на нее.
…Она лежала разбитая, расслабленная сжигающим ее жаром, когда в зимовье ворвался Алексей и с ним еще двое мужчин. Первое мгновение Катюша подумала, что снова начинается бред, и она бессильно опустила сухие, словно посыпанные песком изнутри веки. Но когда Алексей, живой, настоящий, оказался у самой постели и крикнул: «Катенька!» — она, превозмогая боль в потрескавшихся и обметанных лихорадкой губах, тихо засмеялась.
— Ну, зачем ты?.. Я бы и сама скоро…
— Катенька… — голос у Алексея сорвался. — Разве можно одной… по реке?..
— Так ведь тут дети, Леша… Дифтерия… Иначе нельзя было… Хорошо, еще вовремя успела.
— Ты сама… заразилась? — Алексей помертвел от страшной догадки, вдруг осенившей его. Округлившимися глазами он всматривался в лицо жены.
— Нет, нет, Леша… Это совсем другое… Простудилась… Пройдет… Ну, как дома?..
— Все хорошо…
— А маленькие?
Никто не мешал их разговору. Сопровождавшие Алексея люди удалились. Александра забрала с собою ребят и вышла из дому. Алексей сидел на краю постели, поглаживая горячую руку Катюши.
У Катюши начиналась сильная головная боль, путались мысли. Но ей о многом хотелось расспросить Алексея.
— От Зины еще не было писем?..
— До зимы остается в Ленинграде. А ко мне в школу Никулина назначили экономику преподавать. Пришел — и сразу: «Хочешь, говорит, между делом буду тебя математике обучать? Хромаешь в этом. Считаю себя обязанным помочь тебе».
Я к Ивану Андреевичу.
«Как вы смотрите: не получится у нас друг от друга зависимости?»
Ну, он, знаешь, как всегда, тихонько посмеялся, а потом:
«Определенно получится. Только какая зависимость? Он пришел к тебе с помощью, как друг, как товарищ. Я бы, говорит, больше удивился, если бы Никулин не предложил тебе своей помощи. Тогда это бы значило, что человек, коммунист, исправляться не хочет. А он захотел».
Разгадал я его:
«Тут без вас, выходит, не обошлось, Иван Андреевич?»
«Нет, говорит, я ни при чем. Это сделала партия, партийная организация. На пользу Никулину критика пошла. Указали ему, а он теперь сам правильный путь ищет. Думаю, найдет, исправится. А ты тоже линию свою к нему найди правильную».
«Если что, говорю, вас буду спрашивать».
Катюша вслушивалась в слова Алексея, и словно бы легче стало ей.
— Как ты отыскал… меня, Леша?
— Люди, люди мне помогли, Катенька! Без людей куда же?..
Потом опять зашатались стены… Закрыть бы глаза… Уснуть…
— Ну, ну, Леша?
Как сквозь вату, она слышала слова Алексея:
— …Миша-то полетел в Алангер, как ты ему назначила. Прилетел. Туда, сюда — нет тебя. Никто ничего в поселке не знает. Посидел Миша день, другой, третий — все то же. Вернулся ни с чем. Тревожится. А у меня и вовсе сердце разрывается. В горздрав бегаю. Там только руками разводят. Кое-кто еще уговаривает: рано, мол, тревогу бить.
А я им:
«Рано! А когда будет поздно, тогда и тревогу бить нечего. Вы понимаете или нет: на день могла она обсчитаться, а не на четыре! Знали бы вы, что там за река, от Крестов до Алангера!»
Тогда заведующий сам:
«Ладно. Ясно. Говори, что надо делать?»
«А чего! — говорю. — На Кресты на самолете меня увезите. И все. Больше ничего мне не нужно. По следам пойду».
«Да какие же следы на реке?»
«Кому как, говорю. Кому не только на реке, а и на земле следов не найти».
Заведующий:
«Тогда надо целую группу посылать. Организовать поиски как следует…»
От них я прямо к директору на лесозавод. А Николай Павлович сразу:
«Знаю. Слышал я про твою беду, Худоногов. Не допустим, чтобы в тайге погиб человек. Отпускаю тебя, на сколько потребуется, езжай, дам еще двух человек…»
Катенька!.. Катя! Заснула?.. Ну и спи. Эх, я, ботало! Того не сообразил, что тебе покой сейчас нужен…
Он поправил одеяло и легонько приподнял ее безвольно повисшую руку. Катюша не спала, она сквозь неумолчный шум в ушах слышала слова Алексея, но не было сил шевельнуть странно отяжелевшими веками и сказать ему, что она чувствует себя совсем, совсем хорошо и что ей очень хочется поскорее домой… Право же… Никакой опасности… для Костиной… семьи… теперь нет… и можно… по… ду… мать не… много… и… о… себе.
Эту историю «У Дикого» мне наперебой потом рассказывали Алексей и Катюша.
«…По радио сейчас передали сводку погоды: Красноярск — 42 градуса мороза. Иркутск — 47 градусов. Значит, и в Н-ске близко к этому. Представляю, как запушены инеем стекла в окнах, какой плотный морозный чад висит над городом!
А здесь вот уже второй день не переставая идет мелкий дождь.
В окно мне видно, как по мокрому асфальту бегут полосы желтого автомобильного света, а где-то вдали в ночном небе горит неоновая надпись: «Смотрите документальный фильм «Суд народов».
Я побывала в кино, видела этот фильм и жалела только об одном: почему меня не вызвали свидетельницей в зал суда? Почему так корректно и сдержанно разговаривают судьи с преступниками? Передо мной плыли картины памятной ленинградской зимы, и я стонала от боли и гнева. Кто-то спросил меня: «Вам нездоровится?» Не помню, как я потом очутилась на свежем воздухе, шла, наслаждаясь неумолчным шумом большого города.
Как хорошо сейчас в Ленинграде! Здесь уже не увидишь былых разрушений, день и ночь стучат молотки каменщиков, строящих новые дома; все ленинградцы живут одной целью: сделать свой город еще краше прежнего. Видели бы вы, с каким энтузиазмом работают люди, какой радостью наполнен их труд!
А лица людей? Следы минувшего горя, минувших страданий остались только в ненужных морщинах да в преждевременной седине. Это уж память навеки.
Вчера утром я была в обкоме партии. Помните, я писала вам о транспортере? Так вот, завод, изготовлявший его для нас, пренебрег нашими чертежами. Сделал по-своему и часть оборудования, несмотря на мои возражения, отгрузил. Я подняла целую бурю. Дошло до того, что меня и Пастушенко, начальника отдела сбыта завода, вызвали в промышленный отдел обкома к Муравьеву.
Конечно, истина была на моей стороне, и я не понимаю, чего ради раньше упрямился Пастушенко. Честь мундира защищал, что ли? Все было тогда поправимо и не требовало ни времени, ни денег. Но теперь, когда оборудование уже отгружено, положение приняло действительно очень острую форму. Или завод должен немедленно изготовить второй транспортер, или я должна принять то, что нам послано, и потом на месте переставлять все станки в цехе, переделывать под ними фундаменты, переносить трансмиссии. Вы представляете, что получилось?
Муравьев слушал нас молча. Я волновалась. Пастушенко невозмутимо покуривал трубку. Я нападала. Пастушенко защищался. Но защищался он нечестно: пытался все свалить на путаницу в чертежах, и это меня окончательно выводило из равновесия. Чертежи были очень точные. Я делала их сама. Но нельзя же было в обкоме партии устраивать следствие с технической экспертизой! На это, видимо, и рассчитывал Пастушенко. Он имел солидную внешность, авторитет, имя, по образованию он тоже инженер. По сравнению с ним я выглядела просто девчонкой, и я со страхом думала о том, какое может последовать решение, если доводы мои покажутся неубедительными. Тогда впереди акты, комиссии, арбитражи…
Но в это время Муравьев встал.
— Мне думается, вопрос достаточно ясен, — сказал он, — и если сибиряки обвиняют Ленинград, так…
— Не Ленинград, — я не дала ему закончить, так я была взволнована, — не Ленинград, а начальника отдела сбыта завода, который позорит честь своего завода и честь Ленинграда.