Юрис Рубенис как вихрь носился по всем камерам. Со многими он был знаком, но и те, с кем ему никогда не приходилось встречаться, были для него дороже родных братьев. Он всем пожимал руки, со всеми обнимался и целовался, потом бежал дальше, чтобы проверить каждый тайный уголок тюрьмы, чтобы не оставить ни в одном из «гробов» своего человека.
— Где Жубур? — спросил у него Андрей Силениек, когда освобожденные стали выстраиваться на тюремном дворе в колонну.
— Жубура послали к пересыльной тюрьме. Мы с ним, Андрей, три ночи не спали. Пока обежишь весь город, пока сообщишь всем товарищам… Сам ведь знаешь, телефонов и лимузинов у нас пока еще нет.
— Чертовски славные вы ребята, — улыбнулся Андрей. — У нас здесь тоже никто не спал, как только заслышали гул самолетов. Сразу угадали, что наши. Всем стало ясно, что наступил наш час. Но последняя ночь была тяжела… Ох, как тяжела! По тюрьме поползли тревожные слухи. Начальство готовило какую-то пакость. Вдруг собрались увозить неизвестно куда некоторых товарищей. Вполне можно было ждать от них варфоломеевской ночи.
— Мы тоже об этом думали, Андрей. И они действие тельно к чему-то готовились. Тогда мы договорились с командованием Красной Армии, и танки стали у самых важных пунктов для охраны порядка. Ну, здешние гады и струхнули. Ты знаешь, у тюремных ворот тоже стоит танк.
— Знаем, знаем, Юрис! — крикнул, подходя к ним, Петер Спаре и обнял за плечи Рубениса. — Все слышали, как он ночью подошел. Тогда всем ясно стало, что ничего дурного с нами больше не случится. Как там мои старички поживают? Что с Айей?
— Айя сегодня будет освобождена из пересыльной тюрьмы. Жубур приведет ее к нам.
Наконец, колонна выстроилась к выходу. Стояли по четверо, плечом к плечу. Солнце горячо ласкало непокрытые головы. У стен, сбившись в кучу, с тупым смущением смотрели на них тюремщики. Нелегко было постигнуть им значение совершившегося. Людям, которых они вчера еще могли подвергать унижениям и пыткам, сегодня принадлежит мир. Униженные, осужденные вчерашними законами, сегодня они станут обсуждать и издавать новые законы, вместе со всем народом станут творцами будущего своей страны.
В окнах верхних этажей тюремного корпуса, за железными решетками, видны были испитые, угрюмые лица. То были уголовники — воры, фальшивомонетчики, убийцы, которым наступающий день не принес свободы. Жадным, пристальным взглядом смотрели они вниз. Чего бы они не отдали, чтобы выйти за тюремные ворота, в новую жизнь, встать в почетные ряды этой колонны! Глубокие, похожие на стон вздохи вырывались из их грудей. Казалось, что стонала сама тюрьма, что стены ее дрогнули от этого стона.
Таким потрясающим был этот момент, что у Андрея Силениека выступили слезы на глазах. Он махнул рукой начальнику тюрьмы и сказал сдавленным от волнения голосом:
— Я знаю, что заключенные не имеют права стоять у окон. Но смотрите, чтобы сегодня ни один человек не был оштрафован за это нарушение.
Колонна колыхнулась и медленной, тяжелой поступью двинулась к воротам. Когда они распахнулись, когда народ увидел людей в полосатой одежде, тысячеголосый возглас радости и любви поднялся над городом, над кладбищем и песчаными холмами. С кладбища и холмов устремились навстречу колонне новые толпы. Казалось, что ликующий народ разбудил героев, спящих в братских могилах, что он вернул их к солнцу, как вернул он тех, которые только что вышли из большой страшной могилы, где заживо хоронили людей.
До поздней ночи ликовал город. Неиссякаемые потоки людей текли по улицам. Народ на руках нес своих освобожденных героев. Всюду звучали новые напевы новых песен.
Обыватели выглядывали из-за оконных портьер, замирая от робости перед неизвестным. И каждый раз, когда колонна демонстрантов приближалась к Рижскому замку, бывший полновластный диктатор, весь в холодном поту, подбегал к телефону, звонил во все концы, прося о помощи. Демонстрация была только у театра Драмы, а он уже орал в смертельном страхе:
— Помогите! Толпа ломится в ворота!
Но никто не собирался его трогать. В величавом спокойствии шествовал народ по улицам столицы, празднуя этот солнечный день — первый день свободной Латвии.
Конец первой книги
1
Петеру Спаре не спалось первую ночь после освобождения из тюрьмы. Целый день он ходил по улицам в рядах демонстрантов, и все его существо насквозь пропиталось солнцем и воздухом свободы. Знакомые с детства улицы, парки, дома, люди — все, все казалось ему сказкой, и Петер Спаре не знал, где же его настоящее место в этом сказочном мире. После четырех лет тюрьмы он был не в состоянии сразу освоиться с мыслью, что больше никто не вправе унижать его, что он волен идти, куда хочет, говорить полным голосом о том, о чем раньше осмеливался только шептать. Свобода! Вот оно, это великое чудо, щедрое летнее солнце, густолиственные липы, обилие цветов… Но это не вчерашняя свобода — понятие чисто физической возможности. Сегодня свобода стала действительностью, распространившейся на всю родину Петера Спаре, на многие, многие тысячи людей, на весь его народ. Ворота тюрьмы распахнулись и для человеческой души — так распрямись же во весь рост и гордо шествуй навстречу новой жизни!
Да, эти мысли опьяняли гораздо сильнее, чем все ароматы цветов. Петер Спаре улыбался всему миру и каждому встречному, и встречные отвечали ему такой же дружеской, радостной улыбкой, словно знали, кто этот человек и о чем он думает, шагая по улицам города.
— Что я теперь должен делать? — спросил он у Силениека, когда тот собрался уходить с демонстрации на первое заседание Центрального Комитета партии. — С чего мне начинать?
Силениек с улыбкой потрепал его по плечу.
— Начни с отдыха, Петер. По крайней мере с неделю попривыкни к новому положению. Ты честно заслужил это.
— Да я не устал, Андрей, — пытался возражать ему Петер. — Как это сидеть без дела, когда у нас такая уйма работы?
— Ничего, еще наработаешься, друг. Работы хватит. А пока набери побольше воздуху в легкие и готовься к старту. Пробег будет дальний.
То же самое твердили Петеру и другие товарищи — Юрис Рубенис, балагур Ояр Сникер. Завела эту песню и Айя. И если бы Петер не знал, как они любили его, он бы разобиделся на них за эту опеку, решил бы, что его хотят отстранить от дела. Заладили одно: отдохнуть, отдохнуть…
Взглянув на какую-то витрину, Петер увидел в зеркале рядом с другими, румяными, покрытыми густым загаром лицами свое лицо — бледное, осунувшееся. Он понял, почему за него так беспокоились-, и все-таки не мог представить, как это он будет целую неделю слоняться без дела, есть, спать и умирать от скуки, когда только в напряженной ненасытной работе можно одолеть огромное задание, возложенное на его поколение историей.
Домой он вернулся поздно вечером, и тогда в семье Спаре начался праздник. Отец ходил из угла в угол, посасывая трубочку, и прислушивался к разговорам молодежи. Мать не сводила с Петера глаз и поминутно спрашивала, не нужно ли ему чего-нибудь. И несмотря на то, что вечер был теплый, даже душный, Петер покорно надел вязаный свитер, чтобы доставить матери удовольствие, — ведь она так заботилась о нем. Айя, Юрис, Ояр Сникер и Петер подсели к растворенному окну — и полились взволнованные речи: о будущем, обещавшем им столько нового и прекрасного, и о прошлом, о годах разлуки, о жизни в тюрьме. Петер и Ояр рассказывали, как они ухитрялись выполнять партийные задания под носом у тюремной администрации, о карцерах и одиночках, вспоминали они и верных, надежных друзей, вспоминали и малодушных. Этим разговорам не было бы конца, если бы Ояр вдруг в середине рассказа не свернул на одну из своих обычных историй.
— Между прочим, верьте не верьте, а я сегодня встретил на углу Мельничной и улицы Валдемара своего старого шпика, который спровадил меня в тюрьму. Помните, мы его Гориллой прозвали?
— Длиннорукий такой, с тупым взглядом? — кивнул головой Петер.
— Вот-вот. Сразу узнал меня, паршивец, но сам и виду не подал, то ли по излишней застенчивости, то ли еще почему. «Что это вы так заважничали, дорогой Горилла? — говорю я ему. — Не желаете старых друзей узнавать! Постойте минуточку, мне вам надо кое-что сказать». Он и ухом не ведет, знай шагает и все по сторонам косится, нельзя ли проскользнуть в какую-нибудь щелку. Наконец, возле каких-то ворот мне удалось схватить его за лапу и остановить. «На что же это похоже, молодой человек, говорю, чего ради мы несемся по улице, словно наперегонки? Никто нам за это не заплатит, а вы ведь ничего не любите делать даром?» Он еще попробовал оскорбиться, а сам дрожит, как иззябший пес. «Что вам угодно, да я вас не знаю, да оставьте меня в покое, а то я буду вынужден…» и так далее. «На улицу Альберта отведешь? Ладно, веди, веди, я ничего не имею против. Вот не знаю только, скажет ли тебе спасибо Фридрихсон, вряд ли он сейчас обрадуется этому. И вообще, уважаемый Горилла, чем переливать из пустого в порожнее, поговорим лучше начистоту. Скажи откровенно, сколько я должен государству?» — «За что?» — Горилла даже глаза вытаращил. «Вот ведь чудак! Все-то ему растолкуй да объясни, словно маленькому. Сколько тебе за меня заплатили? Сотню-то хоть получил?» Не знаю, как это у него вырвалось, но он прямо бухнул: «Сто двадцать латов». Правда, тут же спохватился, покраснел, хотел дать тягу, но из этого ничего у него не вышло.