— Мне с ним делить нечего, с этим Овцюрой. Нет у нас с ним дел. Очень даже оскорбительно, что вы так думаете!
Но следователь ничуть не смутился.
— Думаю, представьте себе. Потому что давно на этом самом месте. Кто к нам приходит чаще всего? Либо которые лично пострадали, либо которые не поделились. Вы не пострадали. А неприятностей каких-нибудь не было с вами за последнее время?
Вячеслав Иванович, когда шел сюда, и думать забыл про неприятности, которыми грозил Борбосыч. Не касались его теперь такие неприятности. Но следователю-то не объяснишь: сразу их запишет на личную обиду — вон у него все как просто.
— Не было.
— Ну-ну. А то, может, забыли? Бывает, знаете ли, тем более когда перенесли личное горе. А? Народный, контроль там у вас, я знаю, активный. Как у вас с ним — не было чего?
Вячеслав Иванович понял, что следователь знает про новогодний акт. Потому и разговаривает так. Но откуда? Уже переслали сюда? Может, такой порядок, что все акты пересылают?
— Меня пытались оклеветать, но это не имеет отношения…
— Вот вы и начали вспоминать, дорогой товарищ Суворов! Я ж говорил. «Не имеет»! А по-моему, имеет, и самое прямое!
Что ему объяснять… В растерянности Вячеслав Иванович молча разглядывал кабинет. И вдруг его поразило сходство с кабинетиком Емельяныча, завпроизводством: такой же старый канцелярский стол, такое же изобилие плакатов на стенах, один даже просто тот же самый — про шалости детей с огнем. Шумный оптимист Емельяныч нисколько не был похож на этого страдающего несварением меланхолика, а обстановка — копия. Да чушь все это!
Вячеслав Иванович встал:
— Если вы не хотите делать свою работу, придется идти к вашему начальству.
Следователь ничуть не испугался, сказал спокойно:
— Наша работа — это ваша работа. Дайте знать конкретно, когда появится лосиная туша, тогда другое дело. А до тех пор ваши слова — пшик. Вот так. Дадите?
Что ответить? Вячеслав Иванович всеми мыслями был уже далеко от своего бывшего ресторана, уже словно бы сбросил его с души. Ну а если без него все там останется по-прежнему? Если будет и дальше процветать Борбосыч?
— Дам.
— Тогда другое дело. Тогда конкретно. Вот запишите, можете прямо по телефону. У нас тут кабинет на двоих, а моя фамилия Лемешонок. Записали?
Вячеслав Иванович шел к выходу по длинному и удивительно скучному коридору, и ему казалось, что все встречные смотрят и думают: «Вор на вора пожаловался!» — потому что к прежним самообвинениям прибавилось теперь новое: он не только убийца, но и вор!
Он пытался отогнать эту новую мысль, пытался обвинять Лемешонка в формализме, в лени, в бездарности, но мысли возвращались к тому, что сам он во всем виноват: не тащил бы всю жизнь по мелочам, и вышел бы другой разговор, и была бы ему вера, а так…
Он один во всем виноват] Так виноват, что долг перед памятью и то выполнить не может, свои вины не пускают. И конец разговора с Лемешонком ничего не меняет: кому другому следователь поверил бы сразу, а он, Вячеслав Иванович, еще должен доказывать, что ему можно верить. Вот так, в его годы доказывать…
И когда шел по улице, все встречные читали его вины на лице, понимали его виноватую жизнь. Поэтому он постарался дойти переулками, но перекресток Садовой и Невского было не обойти, а он-то самый людный в городе— и все-все поняли, кто он такой: как тот пудель, который почуял запах вины и завыл. Только люди воспитаннее: чуют так же, но не подают вида.
Вячеслав Иванович боялся, что и Эрик отшатнется в испуге, но Эрик не предал: облизал всего — посочувствовал. А потом сел у ног и тихо подвывал.
Так они и просидели весь вечер. Несколько раз звонил телефон, но Вячеслав Иванович не подходил: кому он нужен, убийца и вор! Особенно он боялся, что позвонит Рита: ведь невозможно, чтобы он смотрел ей в глаза, он, который один во всем виноват! И как она не поняла до сих пор? Ну, теперь поймет… И крепла уверенность, что настоящий его отец — тот самый блокадный мародер. Доказательств никаких — а уверенность крепла.
Вячеслав Иванович сидел, не зажигая света, чтобы, если кто зайдет, не догадался по окнам, что он дома. Да и вины лучше видны в темноте. Вот они — выползают извсех углов… Ясно было, что ложиться спать нет смысла, но он все-таки лег — и продолжал считать вины лежа.
Но такова оказалась в нем сила автоматизма, что в пять утра он, как обычно, встал и выбежал.
Всю ночь падал снег, так что и на тротуарах было почтило щиколотку. Тем более — в саду. Бежалось тяжело. Эрик отстал уже на втором круге и занялся играми с садовой дворняжкой Альмой — счастливый, ни в чем ; не виноватый… Вячеслав Иванович упрямо наматывал: круг за кругом.
Как и всегда, в саду было еще совершенно безлюдно, зеленоватые ртутные фонари придавали тяжелому липкому снегу болезненный оттенок. Только перед задним фасадом Русского музея, где светили прожекторы, снег был синеватым — как бы выздоравливающим от зелености. А дальше, на повороте, фонарь и вовсе погас. Но темный участок дорожки Вячеслав Иванович пробегал так же уверенно: он мог и весь круг пробежать в полной темноте, потому что знал маршрут, как свою комнату, — со всеми поворотами, скамейками, выбоинами, катками, торчащими обрезками труб, на которых крепилось когда-то ограждение газонов.
Он бежал — и вины не то чтобы слабели, а словно бы рассеивались по кругу, не наваливались разом, — он бежал от вины к вине, и это было все же легче.
Там, в темном углу, вины как будто сгустились, выкристаллизовались и приняли форму неясных человеческих фигур, неподвижных и угрожающих, как на какой-то картине, где изображен путник на развилке дорог перед нелегким выбором. Как говорил Борбосыч? «Направо пойдешь… налево пойдешь…»
Ну что ж, все правильно… И когда, подсеченный подножкой, он уже летел в снег лицом вперед, он успел подумать: «Все правильно…»
Все правильно — фигуры тоже так считали.
— Он? Не промахнуться б!
— Он! Говорун. Он, конечно, он! Но когда зачастили удары по голове, удары под ребра, он понял разницу между болью физической и душевной. Попытался подняться, попытался спастись. Крикнул изо всех сил: «Эри-ик!!» — но прозвучало слабо, потому что лицо вдавили в снег. А подняться было невозможно— легче умереть, чем подняться. А хотелось жить! Несколько последних дней жизнь казалась в тягость, а тут, на краю, захотелось, как никогда! Только бы жить! Никакой вины! Никакого горя! Жить!
А жить уже было невозможно. Жизни уже не было — только боль. Голова! Спина! Живот! Весь он — одна боль!
И провал…
… Белый потолок — как чистая страница. Ни мыслей, ни даже определенных чувств — но ощущения. А ощущения — уже жизнь.
Белый потолок — бесконечный, как небо. Небо снаружи. А внутри — голод. Где-то в самой середине. Голод — как воронка: уже и уже, быстрее и быстрее — втягивается в одну точку, и в этой точке жизнь.
— Мама, есть хочу.
(Чужой, нездешний голос: «Все больные — пить, а этот — есть. Живучий!» Другой нездешний: «Еще бы не живучий! Восемь ребер, плюс основание, плюс теменная!»)
Воронка ввинчивается все глубже. Ну можно ли терпеть?!
— Есть хочу!
В небе проплывает тарелка. Горячее на губах. Течет по щеке, не попадает в воронку. Жалко. Снова на губах. Во рту. Вот пошло в воронку. Наслаждение!
(Чужой голос: «Глотает самостоятельно. Я боялась, придется через зонд. Смысл слов непонятен, но различаются отчетливо, как красивые звуковые узоры.)
— Еще!
Воронка расширяется, уже не упирается в одну точку, небо мутнеет, блаженная усталость — как пуховая
ванна…
Очнувшись в следующий раз, он увидел человеческое лицо. Улыбающееся и располагающее.
— Ну как? Пришли в себя?
— Наверное… Я вас не знаю…
Свои слова поднимались медленно, как рыбины из глубины.
— Конечно, не знаете. Откуда ж меня знать. А вас как зовут?
— Зовут?.. Куда зовут?..
— Нет, как ваше имя? Мое, например, Виктор Павлович. А ваше?
Имя… Правильно, должно быть имя. Без имени — все равно что голый… Вот, показалось в глубине. Но как медленно всплывает…
— Слава Суворов… Славик… Слава…
— Вот и отлично! А полностью?
Рыбины стали всплывать быстрей.
— Вячеслав Иванович… Но все равно — Суворов.
— Конечно. Вячеслав Иванович, а какой день сейчас? Или хоть время года для начала?
Это ясно, раз все белое!
— Зима… Скоро Новый год.
— Зима, да. А что случилось? Почему вы здесь? И где вы?
Как частит! Как частит! Такое чувство, что скатился с ледяной горы — раз зима! — скатился, р-раз! — и сразу здесь. А где же еще быть?
— Зима… Поэтому и здесь.
— Тоже резонно. Погодите-ка… А этот человек вам знаком?
Ну конечно, знаком! Знакомое лицо — как надежный поручень, на который можно опереться! Пустота — и