В этих простых, незатейливых мечтах было для Андрея столько неизъяснимой прелести, столько несбыточного счастья, что голова шла кругом…
Чаще всего ему казалось, однако, что этого никогда не будет; не может этого быть, в отчаянии думал они слишком уж это было бы хорошо для такого нескладного парня, как он! Разве Даша полюбит такого?
Но иногда, особенно когда рушились под его молотком могучие глыбы угля и приходило радостное сознание своей силы и значения в мире, он становился храбрым и начинал верить, что все сбудется и Даша переступит порог его беленького домика под этернитовой крышей.
Ей, однако, он еще ни разу не сказал о своей любви. Тысячи невысказанных любовных слов так и остались немотствовать в душе Андрея. Да их и нельзя было выговорить — они не существовали в языке, они выговаривались взглядами. Андрей продолжал любить втайне и думал, что это и для всех — тайна. Он и не знал, бедняга, что уже давно ни для кого тут секрета нет, даже для самой Даши.
«Вот поставим мы с Виктором рекорд, — решил он, — тогда ей и признаюсь».
Он и сам не смог бы толком объяснить, какая связь существует между признанием и рекордом. Но смутно предчувствовал он, что связь эта есть и что после рекорда вся жизнь — и его и Виктора — станет иною.
Между тем до рекорда было еще далеко. По-прежнему собирались все у Прокопа Максимовича, судили, рядили, спорили, а к решению прийти не могли. Андрей, как всегда, молчал.
Однажды Виктор не выдержал и взорвался:
— Да до каких же пор будем мы вола вертеть? Вы мне прямо скажите: поддерживаете вы меня или нет?
— А ты не горячись! — посоветовал Светличный. — Дело не шуточное.
— Боитесь?
— Боюсь.
— А раз боишься, так отступись. В сторону! А мне не мешай. Я один пойду, на свой страх…
— А если сорвешься?
— Вам что за беда? Мой риск, мой и позор.
— Э, нет! — сказал Светличный. — Ты сдуру сорвешься, а идею хорошую погубишь.
— Так идея-то моя!.. — закричал Виктор.
— Нет, врешь. Уже не твоя — наша.
— Так что ж мне теперь делать, а? — в отчаянии воскликнул Виктор. — И связали вы меня, и подрезали, и пикнуть даже не даете. Ты хоть то пойми, что не могу я теперь по-старому работать. Не могу! Тоска и стыд!..
— Очень мы это хорошо понимаем, сынок! — сочувственно вздохнул дядя Прокоп. — Вот и ищем выхода. Идея у тебя богатая, а осуществить ее невозможно.
— Нет, возможно, — вдруг тихо сказал Андрей.
Он сказал это ровным, обыкновенным голосом, сам не подозревая, какая взрывчатая сила была в этих простых словах, какое новое, великое дело они зачинали.
Потом, много лет спустя, когда этот вечер стал уже для них только историческим эпизодом, не больше, они не сумели даже вспомнить, как все было. Кажется, удрученный Виктор просто не расслышал слов Андрея. Светличный удивленно взглянул на него, но ничего не сказал, не спросил, а дядя Прокоп даже поморщился.
— Эх, Андрей! — с досадой сказал он. — Что говоришь! Ведь сам давеча…
— Нет, возможно! — упрямо повторил Андрей и покраснел. — Надо только вот что, надо труд разделить.
Его опять не поняли. Он, запинаясь, объяснил:
— Понимаешь, пусть забойщик только рубает уголь, а крепят за ним пускай крепильщики…
— Как?! — ахнул Светличный.
Это было так неожиданно и так просто, так замечательно просто, что именно поэтому никому из них до Андрея и не пришло в голову. Они и сейчас не сразу взяли в толк его идею, хоть и была она совсем проста. Но она одним взмахом сметала давно заведенный порядок вещей, а к этому не вдруг привыкнешь. Спокон веков забойщик и рубал уголь и крепил за собою. Для шахтера это было таким же естественным законопорядком, как для крестьянина то, что поле надо сперва вспахать, а потом уже засеять. И вдруг является парень, Андрей, не ученый, не инженер, и одним словом обрушивает естественный порядок. Как тут не ахнуть!
Предложи Андрей нечто совсем фантастическое, несбыточное, и тогда это не так бы всех поразило: против совсем неизвестного куда легче в бой идти, чем против давно заведенного. Даже самый пустой фантазер может высидеть у себя в кабинете «новую», «философскую» систему или новую, ни для кого не обязательную религию; для этого смелости не надо! Но только подлинный революционер находит в себе мужество восстать против проклятого «так заведено», против самой страшной силы на земле — силы привычки.
Эта сила привычки была так велика, что даже дядя Прокоп, смелый, мудрый горняк, не сразу взял в толк мысль Андрея.
— Нет, ты погоди, постой! — пробормотал он. — Как же так? А управление кровлей? А потом, как же с заработком? Что же, поровну делить, а? — Это были все пустяковые возражения, и он сам тут же отшвыривал их. Но он искал их и цеплялся за них, чтобы хоть самому себе объяснить: отчего же раньше никто не додумался до таких простых мудрых вещей, до каких так легко дошел этот мальчишка, Андрюшка, его названый сын и выученик?
И вдруг неожиданно, перебив самого себя на полуслове, он закричал:
— А ведь верно, верно! Все верно! — И в полном восторге пошел обнимать Андрея.
Вокруг смущенного Андрея теперь столпились все.
— Да нет! Правда ли? Возможно ль то, что предлагает Андрей? — восклицала Даша, с надеждой заглядывая то в лицо отца, то в глаза Андрея.
— Возможно! Все возможно! — шумел больше всех обрадованный Виктор. — Ну, теперь только ходу, ходу нам дайте! Э-эх! — и он высоко поднимал над головой сбои могучие кулаки и тряс ими, словно уже шел на рекорд.
— А Дед? — неожиданно спросил Светличный.
Но и это не потушило общего восторга.
— Что Дед? Что нам Дед? — задорно крикнул Виктор. — Нас теперь и Дед не остановит.
— Конечно, загадочный мужик Дед, от него всего ожидай! — сказал Прокоп Максимович. — Но умный… Вообще в шахтпартком следовало бы за поддержкой сперва пойти, да беда — Нечаенко в отпуску…
— А к Нещеретному и идти не стоит! — махнул рукой Виктор. — Этот не решит.
— Ну что ж, пойдем к Деду!
В этот вечер в тихом домике дяди Прокопа был праздник. Словно все уже свершилось. Словно благословил уже Дед ребят на рекорд. Словно и рекорд уже был поставлен, и от этого всем людям стало лучше жить на земле. Словно сбылись уже все надежды и все мечты: Светличного о новой шахте, Виктора о славе, Андрея о любви и вечном счастье с Дашенькой…
Дедом все в поселке звали заведующего шахтой «Крутая Мария» и за глаза иначе никак не звали. Между тем настоящее его имя было — Дядок, Глеб Игнатович. Именно — Игнатович, а не Игнатьевич, на этом он настаивал. Всякий раз, когда именовали его неправильно, он терпеливо поправлял, никогда, однако, не сердясь при этом.
Он был родом белорус, Витебской области, Городковского района. Родные места он покинул давным-давно, еще мальчуганом, и с тех пор на родине больше не бывал, да и не собирался туда. Но он всегда называл себя белорусом, очень гордился этим, носил сорочки, вышитые витебским крестиком, картошку называл бульбой и любил ее во всех видах, а в его речи и до сих пор слышалось мягкое цоканье, особенно если он волновался.
Когда на шахту прибывала очередная партия земляков, он немедленно находил ее. Являлся в казарму, сразу спрашивал, нет ли городковских, витебских — городковские обязательно случались, — и потом долго расспрашивал их о своих родных (их осталось мало) и о знакомых (а их было много, все перебывали у Деда на шахте). Затем он требовал водки и бульбу, истово пил, никогда не пьянея и, опершись сизым крутым подбородком о свою знаменитую суковатую палку, с которой даже в лаве не расставался, слушал протяжные песни родины…
«Марией» он управлял два года и управлял хорошо. При нем слово «прорыв» забылось. Он был дельным и строгим хозяином, дотошно знал горное искусство, начальство его уважало и даже побаивалось: планы ему всегда давали посильные.
Однако секрет его удач был не в этом. В те годы текучка еще лихорадила шахты. Здесь, как в море, бушевали ежедневные приливы и отливы. Но в отличие от законов моря тут никаких законов не было, даже сезонных. Никогда нельзя было угадать, куда подует ветер, что будет завтра, сколько людей выйдет в упряжку, сколько совсем уйдет с шахты.
Трепала текучка и шахту Деда, но зато недостатка в рабочей силе он не знал никогда. Его выручали белорусы.
Не только в Городковском районе, но и далеко за пределами его, по всем белорусским селам гуляла легенда о Деде, о добром земляке — хозяине шахты, негордом, приветливом и свойском. «Эй, иди к Глебу — будешь с хлебом! — говаривали старики-отходники. — Где Глеб, там и хлеб. У Деда, как у Христа за пазухой, — и тепло и мило». И земляки в белых свитках и кислых овчинах валом валили на шахту к Деду, он принимал всех.
Он был добрый и простой человек, шахтеры его любили. Жил он скромно и одиноко — жена давно умерла, взрослые дети разъехались, и в его казенном, конторском доме было пусто и холодно; он только спал там, жил же он на людях: в шахте, в конторе, в общежитиях. Он был почетным гостем на всех званых обедах, посаженым отцом на всех шахтерских свадьбах, кумом на всех крестинах. Поп мог и быть и не быть — ни свадьба, ни крестины от этого не расстраивались, а без Деда не бывало на шахте ни крестин, ни свадьбы.