Я очнулся в ту минуту, когда почувствовал, что ноги мои погружаются в горячий сухой песок.
Гаврюшка шлёпал меня по спине и смеялся приплясывая:
— А мы всё-таки перехитрили чортову моряну-то — ускользнули от её пасти-напасти. Она только что просыпалась — потягивалась да позёвывала. Черти-то морские во-он где крыльями машут да пасти разевают — там, где небо с морем сходится. Бывает так, что озлится море и начнёт махать через двор, через плоты — на улицу. По улице и по дворам на лодках ездят. Папаша тогда весёлый бывает, сам на лодке с шестом носится и всегда меня с собой берёт. Один раз он поплыл со мной в бондарню. Я на лодке один остался, а пока он в бондарне-то распоряжался, я не будь плох: шест в руки — и давай по двору гулять… Слышу, папаша орёт: «Эх ты, мореход! Держи сюда бударку-то. За то, что ты, говорит, смелый — хвалю, а за то, что без спросу поплыл — уши нарву». Ну, я и стал сгоряча бударку толкать. Ослеп от страху да к воротам нос направил. А тут шквалы один другого злее налетели и давай мою бударку, как щепку, бросать. Не помню, как к папаше подплыл. Увидел только, как он вцепился в борт, повернул кормой к лесенке и вскочил, как молоденький. Жду, вот он сейчас мне выволочку даст, а он кричит: «Ну, Гаврюшка, раз взялся за шест, толкай в мужскую казарму, через улицу, на соляной двор! Надо гнать рабочих клёпки и чаны спасать — колья вбивать, ограду делать». Ох, и ловко я тогда с радости катал его! А он сидит, смотрит на меня и только бородой со смеху трясёт…
Я стоял на горячем песке, усеянном пёстрыми ракушками, и смотрел на наплески воды неподалёку от нас: эти наплески шаг за шагом покрывали песок, ползли всё дальше и дальше на берег, а песок, лёгкий, как пыль, плавал на приливных всплесках, как чешуя. Ветер дул уже порывами и толкал меня назад, дальше, на берег. И вот вода уже опять облила мои ноги, словно прогоняла со своего пути. Я стал отступать, пятиться назад, но потоки и наплески обгоняли меня. Гаврюшка смеялся и отшибал от себя воду, а она как будто сердилась и хватала его за ноги.
— Ух, и злые они, черти! Ты не гляди, что они ластятся да лижутся, как щенята. Проморгал — враз тебя облапят и уволокут в море. Они только с бударкой ничего сделать не могут: на бударке я, как чайка, поплыву навстречь, только дай мне вёсла в руки…
Мне смешно было слушать его хвастовство: он трусливо улепётывал от наплесков маленьких волн, а грозился плыть на лодке в открытое море, навстречу бушующим шквалам.
Вся песчаная даль, которая уходила к горизонту, где море сияло узкой полоской, теперь неоглядно блистала приливом, и волны в кудрявых барашках бежали всюду к берегу. Мы с Гаврюшкой пятились от широких взмётов воды, а они плавными порывами настигали и перегоняли нас.
И вдруг я заметил, что баржа, которая мёртво лежала на боку, выпрямилась, повернулась носом навстречу ветру, и корма её с огромным рулём медленно поплыла в сторону: с носа баржи спускалась толстая цепь и погружалась в воду. Дыра чернела, как диковинная рана, обнажая три бурых ребра. Я застыл, поражённый этим новым чудом, и не чувствовал, как волны обливают мои ноги. Гаврюшка, отбегая от воды, был уже далеко и кричал, махая рукою:
— Скорее беги, удирай! Не взвидишь, как волна-то тебя с ног свалит. Эх, вот бы сейчас на бударке к барже-то!.. Побежим к плоту — там тоже вода. Пока добежим, вода до лодок доберётся. Может, на наше счастье, бударочку с вёслами найдём…
А я стоял и не мог оторвать глаз от баржи. Мимо неё, облизывая старые доски, догоняя друг друга, неслись волны. На моих глазах произошли удивительные перемены. Когда я бежал к барже по щербатому песку, баржа лежала на сухом месте, а сейчас там волнуется море. Оно плещется и здесь, недалеко от песчаных бугров и крутых обрывов. Жиротопня дымится на высоком песчаном кургане. Старик жиротоп, молчаливый, с больными ногами и плачущими глазами в разбухших веках, весь пропитанный рыбьим жиром, машет нам своим длинным черпаком и что-то кричит, встряхивая закопчённой бородой.
Меня ударил холодный шквал и швырнул в воду. От неожиданности и студёной волны я заорал и хотел вскочить, но другая волна с грохотом накрыла меня, потом подбросила кверху, и я захлебнулся солёной водой. Волна хлынула на берег, и я очутился на песке, который смывался в море. С рубашки и штанишек ручьями стекала вода. Дрожа от холода, я хотел побежать к Гаврюшке, который прыгал на песке и скалил зубы от хохота. В этот момент зелёная волна опять с рёвом толкнула меня и облила до плеч, но я удержался на ногах. И когда она понеслась дальше, я увидел растрёпанную книжку, листы которой веером колыхались в воде. Я успел схватить её и, убегая от волн, бросился со всех ног к Гаврюшке. Это был мой «Робинзон». Он, как и положено ему, не утонул: волны выбросили его на берег.
Я пустился бежать на промысел — домой, в казарму, чтобы переодеться. Гаврюшка хохотал и плясал от удовольствия. Когда я пробежал мимо него, он крикнул мне требовательно:
— Сейчас же прибегай сюда, как переоденешься. Я ждать буду. К лодкам пойду, поищу бударку с вёслами…
Дед-жиротоп махал мне черпаком и мычал что-то невнятное. Он смеялся.
Перед воротами меня догнал Гаврюшка и схватил за руку.
— Я — тоже с тобой, только не через двор, а вдоль забора и по улице. На дворе увидит папаша и прогонит домой.
Он настойчиво потянул меня за руку, и мы побежали по песчаным сугробам вдоль глухого забора из камыша, виляя между, колючек и голых кустарников. Я ёжился и дрожал от прилипшей к телу мокрой рубашки и противноклейких штанишек. От ветра они были холодные, как лёд.
— Ну, и чудной ты сейчас!.. — смеялся Гаврюшка. Его сухощавое и бледное лицо разрумянилось, а широко открытые глаза осматривали меня с весёлым участием. Я сейчас только заметил, что лицо его — в мелких рябинках. Да и рябинки были задорны: лицо от них казалось приглядным и умненьким. И я чувствовал, что он с этого дня будет самым желанным моим товарищем. В нём было что-то общее с Кузярем, но он был мягче, рассудительнее и как будто не горазд на выдумки и злые шалости.
Когда мы вбежали в казарму, меня обдало душным теплом, и я вдруг почувствовал усталость и приятную лень. Тётя Мотя, как обычно, возилась у плиты, а больная бредила и судорожно искала что-то на себе жёлтыми костлявыми руками. Молчаливая и, казалось, безучастная ко всему, тётя Мотя обернулась к нам и неожиданно кинулась ко мне с ужасом в обожжённом лице:
— Матушки мои! Вот так рыбак!.. Без бахил рыбу ловил да штанами неводил. Лезь скорее на нары-то да переменись — окоченел весь. Я чаем вас с Гаврюшей напою. Морячки вы мои несолёные, балберочки лёгонькие!..
Гаврюшка смеялся:
— Это он с моряной вольничал, а она его отшлёпала и кувырком бросила.
Тётя Мотя наставительно предупредила меня:
— Ты нашей моряне-то, рыбачок, поклонился бы: она наша кормилица. Глупый ты ещё — весь земляной.
Гаврюшка залез вместе со мною в тёмное и тесное наше гнездо и оторопело застыл озираясь.
— Ну, и живёте вы! Чай, тут задохнёшься. В этом логове и повернуться негде: сиди по-карсачьи — ноги калачиком, или лежи да в потолок плюй. И темнота — не видать ничего.
Больная женщина застонала и стала сбрасывать с себя одеялку. Она металась, раскидывала руки, бормотала что-то непонятное, вскрикивала и мычала задыхаясь. Тётя Мотя подошла к ней с кружкой в руке, влезла на нары и осторожно подняла её голову. Она поднесла кружку к её рту, а потом положила на лоб больной мокрую тряпку.
— И пожалеть-то некому бессчастную… — вздыхая, жаловалась она. — Так наша сестра и гибнет… и сгорает, не доживя веку… Не тоскуй, Маланьюшка! Муки-то наши — облачки наши. Владычица знает, кого приголубить да радостью обрадовать.
Я переоделся, и мне стало так тепло, что запылало всё тело. Гаврюшка слушал тётю Мотю, следил за нею, и я видел, что его угнетала и душная, смрадная казарма, загромождённая нарами с постельным тряпьём, и больная, которая металась в горячке, и тётя Мотя, похожая на тронувшуюся.
— Пойдём отсюда… — с жалкой улыбкой прошептал он и спрыгнул на боров. — Я больше не могу… Узнает мамаша, что я был здесь, и заскулит. Как это ты живёшь здесь? Я дня бы не выжил.
Он растерянно и беспомощно озирался, словно нечаянно попал в западню и не знал, как выбраться из неё.
А я вдруг почувствовал, что я — опытнее и сильнее его: ведь я жил в этой казарме не один день и буду жить много дней, потому что это наше логово — наш приют, куда загнал нас хозяин и где сторожат нас его надсмотрщики — приказчик и подрядчица.
— А где бы ты посоветовал мне жить-то? — насмешливо спросил я его. — Аль у себя меня приветишь?
— Ежели бы папаша разрешил, я к себе перетащил бы тебя, — горячо ответил Гаврюшка, но сразу же виновато оговорился: — Может, папаша-то не прочь бы, да мамаша на глаза себе из ваших никого не пускает. Она не велит мне даже близко к казармам подходить. А на плот и папаша не разрешает.