«А может, все это только в воспоминаниях? Только потому, что отодвинуто временем? Только это и вспоминается как хорошее и радостное? Даже самое страшное и трудное?» — спрашивал себя Озеров.
— Отечественная застала на границе, — будто самому себе продолжал рассказывать Емельянов. — И тоже на западе. Жаркая была оборона, как вспомнишь, до сих пор в пот бросает. Одиннадцать суток. Ранили меня. К трем ранам, что на границе в гражданскую получил, добавилась четвертая. Точно. Попал в плен. Что там пришлось пережить — разговор длинный. Не всякому интересно слушать. Одно в память врезалось: пластом лежу в соломенной своей постельке на каменном полу.
Емельянов передохнул. Тяжелые веки прикрыли глаза, густые брови судорожно вздрагивали. Лицо померкло, постарело. Но вскоре он, словно очнувшись, посмотрел на Озерова открыто и спокойно.
— Три раза с товарищами бежали. Два раза от виселицы на вершок был. А только я так скажу: человек любые муки за наше дело вынести должен.
Емельянов взял со стола пустой стакан, повертел его в руке.
— Пойду напьюсь.
— Я вам принесу, сидите, — встрепенулся Озеров, вскакивая со своего места.
Емельянов с благодарностью посмотрел на него. Озеров принес воды. Емельянов жадно пил ее. Узловатые пальцы вздрагивали, и вода неровной струйкой переливалась через края стакана.
— Водки не пью, — с гордостью сказал он. — Ни грамма. А по части курева установил себе норму — одну папиросу в сутки.
Бабка ахала и удивлялась.
— И сколько же тебе лет? — спросила бабка таким тоном, будто заполняла анкету.
— Пятьдесят шесть. Точно.
— Не может быть! — искренне воскликнул Озеров. Емельянов протянул ему паспорт. Сомнений не оставалось. На фотографии Емельянов выглядел еще моложе.
— Вот я тебя и хотела спросить, — сказала бабка. — Жена у тебя есть или как?
— Это, Агафья Харитоновна, разговор особый. Жена у меня есть.
— Не первая, небось, — решительно высказала предположение бабка. — Вы, мужики, на одной не останавливаетесь. Мой тоже, кабы не помер, сменил бы меня, беспременно сменил.
— Не угадала, Агафья Харитоновна. Первая и последняя. И моложе меня на двенадцать лет.
Бабка удивленно мотнула головой.
— Многого со мной натерпелась, — задумчиво сказал Емельянов. — После войны паралич меня — на обе лопатки. Полный нокаут, по-боксерски. Другая бы смотрела, смотрела да в один прекрасный день и сказала бы: «Извините, Иван Петрович, я за здорового человека замуж шла. А с калекой я жить не умею». Вот и весь разговор. А она — нет.
— Значит, повезло тебе, — сделала вывод бабка.
— Не то, Агафья Харитоновна. Опять ошибку допустили. Повезло — не повезло… это не наша теория. На ветер надеяться — без помолу быть. Кто жизнь строит? Человек. А для этой цели большая любовь к ней нужна, к жизни. И если ты такой человек сильный — всех, кто рядом с тобой идет, такими же сделай. Иначе зря на свет появился. Не знаю, может, другие не так думают, а я твердо на этом стою — не свернешь. Взять, к примеру, любовь. Она таким пламенем вспыхнуть может — глазам больно станет. А может и затухнуть, тлеть будет еле-еле. Все от человека зависит. Не давай ей затухать. И не силой тут брать требуется, нет. И страх не поможет. Тут нужно своими делами. Правильным отношением к жизни. Это точно. Учиться друг у друга хорошему. Помогать человеку стать лучше.
— А не хвалишься ли ты? — не совсем уверенно спросила бабка.
— Нет, хвалиться не умею, из похвал шубы не сошьешь. Просто о жизни разговор веду. Да только и хаять себя зря к чему? А вот уж если доброе слово сказать — так это о супруге моей, Вере Николаевне. И как не скажешь? Спасительница моя, точно. Когда-то на одном заводе вместе работали. Станки рядом стояли. Поженились. Женщина она простая, крепкая, работящая. Вылечила, выходила, как малого дитя. Вот какая история. Да что говорить, дело прошлое, время трудное было — так последние свои вещи продала. Лекарства мне покупала, продукты. Своими руками домик из самана выложила. Чтоб я, значит, в нем жил.
Емельянов помолчал, посмотрел в окно, в темень. Внизу слышался неумолчный приглушенный перестук колес.
— Две дочки у меня, — с гордостью и нежностью сказал он. — В интернате учатся. Подарки везу. Домой еду!
— А ты откуда путь держишь?
— Из санатория, — охотно ответил Емельянов, будто все время ждал именно этого вопроса. — Пролежал я в нем ровно год и восемь месяцев. Второй раз паралич скрутил.
— Год и восемь месяцев? — недоверчиво переспросил Озеров.
— Точно, как один день. Привезли меня туда лежачим. Врачи посмотрели, головами покачали. Очень хорошо я их понял: труба, мол, дорогой товарищ, бывший капитан-пограничник, форменная труба. А я им говорю: «Лечите. Мне жизнь позарез требуется. Лечите — и все тут». Настоял. Добился. Врачей донимал каждый день. Потом один профессор мне и скажи: «Да ты, Емельянов, всю нашу науку опрокинул». А я смеюсь: «Науку, говорю, человек создал». И вот — хожу. Самостоятельно. А ведь подслушал как-то ихний разговор. Один врач, специалист большой, прямо заявил: «Этот Емельянов, — говорит, — безнадежный». Злость меня взяла, вот как в атаке берет. Ну, думаю, я тебе покажу, какой я безнадежный. Мы еще посоревнуемся, кто из нас дольше на земле проживет! Да что я? Лежит там сейчас один инженер. Два года как прикован к постели. Вывезут его в коляске, как посмотрит он на небо, на березки, на людей, так и просияет весь, будто вновь народится. Верит! Изобретение какое-то в голове вынашивает.
— Жена-то тебя ждет? — нетерпеливо спросила бабка.
— Жена… Сколько ей родственники да соседи разные твердили: «Брось ты его. Загубишь свою молодую жизнь с калекой». Что соседи! Сам ей так же один раз сказал. А она мне в ответ: «Первый раз, — говорит, — Ваня, за все наши супружеские годы ты меня так горько обидел. Я на жизнь твоими глазами смотрю».
— А сама без тебя нагулялась поди, — с детской наивностью ввернула бабка. — Мы, бабы, хитрые.
— Не вы первая мне об этом толкуете, — сказал Емельянов. — Красивая она, да и моложе меня. А только верю ей, как самому себе.
— Не верь ушам, а верь очам, — вспомнила поговорку бабка.
— Своими письмами и то меня на ноги ставила, — сказал Емельянов, давая понять, что не хочет повторять то, в чем твердо убежден. — А я по письмам чувствую — мучительно ей. Между строк вижу. Чувствую — сомневается, что мне лучше, думает, что просто успокаиваю ее. Приехать ко мне, само собой, не может — близкий ли свет. Считайте, пять тысяч километров, не так просто. Так вот. Чуть на ноги встал — и на берег моря. Швырнул костыли в сторону ко всем чертям. Стал этаким фертом, как бывало, в школе краскомов. Вид бравый, воинственный. Македонский! Александр! Точно. Сфотографировался. Послал.
Емельянов от души рассмеялся.
— Как это здорово в жизни устроено: люди друг друга ждут, — немного погодя радостно сказал он. — Еду вот. Будем жить, будем работать.
Бабка понимающе закивала головой. Озеров встал, застегнул китель.
— Уже и спать пора, — забеспокоился Емельянов. — Надоел я вам своими разговорами.
— Нет, — убежденно сказал Озеров. — Спать не хочется. Я еще в коридоре постою.
Озеров вышел в коридор, крутнул ручку окна. Оно чуть приоткрылось. Запахло мокрым снегом, березовыми почками, зимним простуженным лесом. Черная мгла нескончаемо стлалась за окном. В этой мгле яркими раскаленными звездочками вспыхивали огни поселков и деревень.
«В сущности, о чем заставил меня подумать его рассказ? — размышлял Озеров. — О воле, о необыкновенной моральной силе людей? О тяжелых испытаниях, что выпадают на их долю и с которыми ни в какое сравнение не идут мелкие невзгоды человека? Об отцах, чью эстафету подхватили мы? А, может, просто по-новому взглянуть на жизнь и полюбить ее крепче, чище и сильнее, чем прежде?»
Озеров приник к стеклу. Где-то там, за окном, где только что темнел лес, он вдруг словно наяву увидел радостное, возбужденное лицо Емельянова.
Озеров долго еще смотрел в окно, будто не мог насмотреться на все то, что проносилось мимо поезда.
— Огонек… — вдруг прошептал он. — Нет, товарищ Пышкин, не потух огонек. Он еще разгорится!.. Вот увидите!
И впервые за все это время Озеров облегченно вздохнул и улыбнулся.