— Товарищи, Революция — не разверстка, не расстрелы, не Чека. — В море огня мелькнула черная обуглившаяся фигура расстрелянного отца и исчезла, сгорела.
— Революция — братство трудящихся.
После концерта, спектакля освобожденный пестрый зверь с довольным ворчанием, с топотом, сотнями ног побежал в раскрытые ворота на улицу.
И радостью, беспричинной, хмельной, звериной радостью жизни опьянели чекисты. И в ту ночь невиданное увидел белый трехэтажный каменный дом с красным флагом, с красной вывеской, с часовыми у ворот и дверей.
Вышли за ворота с хохотом, с громкими криками сотрудники Губчека. Предгубчека мальчишкой забежал вперед, схватил горсть снегу, смял и Ваньке Мудыне в рожу. Ванька захлебнулся смехом, взвизгнул:
— Я вам сейчас, товарищ Срубов, председательскую залеплю.
Мудыню поддержал мрачный Боже. Срубову сразу в спину и шею два белых холодных комка. Срубов в кучу чекистов еще ком, и чекисты, как школьники, выскочившие на большую перемену на улицу, с визгом принялись лупиться снегом. Ком снега — ком смеха. Смех — снег. И радость неподдельная, беспричинная, хмельная, звериная радость жизни.
Срубова облепили, выбелили с головы до ног. Попало в лицо и неприкосновенным лицам — часовым.
Простились, разошлись усталые, с мокротой за воротниками, с мокрыми, покрасневшими горящими руками и щеками.
Срубов на углу пожал руку Каца, посмотрел на него прояснившимися, блестящими черными глазами.
— До свидания, Ика. Все хорошо, Ика. Революция — это жизнь. Да здравствует Революция, Ика.
И дома Срубов с аппетитом поужинал. И, вставая из-за стола, схватил печальную, черную женщину-мать, закружился с ней по комнате. Мать вырывалась, не знала, сердиться ей или смеяться, кричала, задыхаясь от бешеных туров неожиданного вальса:
— Андрей, ты с ума сошел. Пусти, Андрей…
Срубов смеялся:
— Все хорошо, мамочка. Да здравствует Революция, мамочка!
Допрашиваемый посредине кабинета. Яркий свет ему в глаза. Сзади него, с боков — мрак. Впереди, лицом к лицу, — Срубов. Допрашиваемый видит только Срубова и двух конвоиров на границе освещаемого куска пола.
Срубов работал с бумагами. На допрашиваемого никакого внимания. Не смотрел даже. А тот волнуется, теребит хилые, едва пробивающиеся усики. Готовится к ответам. Со Срубова не спускает глаз. Ждет, что он сейчас начнет спрашивать. Напрасно. Пять минут — молчание. Десять. Пятнадцать. Закрадывается сомнение, будет ли допрос. Может быть, его вызвали просто для объявления постановления об освобождении? Мысли о свободе легки, радостны.
И вдруг неожиданно:
— Ваше имя, отчество, фамилия?
Спросил и головы не поднял. Будто бы и не он. Все бумаги перекладывает с места на место. Допрашиваемый вздрогнул, ответил.
Срубов и не подумал записать. Но все-таки вопрос задан. Допрос начался. Надо говорить ответы.
Пять минут — тишина. И опять:
— Ваше имя, отчество, фамилия?
Допрашиваемый растерялся. Он рассчитывал на другой вопрос. Запнувшись, ответил. Стал успокаивать себя. Ничего нет особенного, если переспросили. Новая пауза.
— Ваше имя, отчество, фамилия?
Это уже удар молота. Допрашиваемый обескуражен. А Срубов делает вид, что ничего не замечает. И еще пауза. И еще вопрос:
— Ваше имя, отчество, фамилия?
Допрашиваемый обессилен, раскис. Не может собраться с мыслями. Сидит он на табуретке без спинки. От стены далеко. Да и стеку не видно. Мрак рыхлый. Ни к чему не прислониться. И этот свет в глаза. Винтовки конвойных. Срубов, наконец, поднимает голову. Давит тяжелым взглядом. Вопросов не задает. Рассказывает, в какой части служил допрашиваемый, где она стояла, какие выполняли задания, кто был командиром. Говорит Срубов уверенно, как по послужному списку читает. Допрашиваемый молчит, головой кивает. Он в руках Срубова.
Нужно подписать протокол. Не читая, дрожащей рукой выводит свою фамилию. И только отдавая длинный лист обратно, осознает страшный смысл случившегося — собственноручно подписал себе смертный приговор. Заключительная фраза протокола дает полное право Коллегии Губчека приговорить к высшей мере наказания.
…участвовал в расстрелах, порках, истязаниях красноармейцев и крестьян, участвовал в поджогах сел и деревень.
Срубов прячет бумагу в портфель. Небрежно бросает:
— Следующего.
А об этом ни слова. Что был он, что нет. Срубов не любит слабых, легко сдающихся. Ему нравились встречи с ловкими, смелыми противниками, с врагом до конца.
Допрашиваемый ломает руки.
— Умоляю, пощадите. Я буду вашим агентом, я выдам вам всех…
Срубов даже не взглянул. И только конвойным еще раз, настойчиво:
— Следующего, следующего.
После допроса этого жидкоусого в душе брезгливая дрожь. Точно мокрицу раздавил.
Следующий капитан-артиллерист. Открытое лицо, прямой, уверенный взгляд расположили. Сразу заговорил.
— Долго у белых служили?
— С самого начала.
— Артиллерист?
— Артиллерист.
— Вы под Ахлабинным не участвовали в бою?
— Как же, был.
— Это ваша батарея возле деревни в лесу стояла?
— Моя.
— Ха-ха-ха-ха!..
Срубов расстегивает френч, нижнюю рубашку. Капитан удивлен. Срубов хохочет, оголяет правое плечо.
— Смотрите, вот вы мне как залепили.
На плече три розовых глубоких рубца. Плечо ссохшееся.
— Я под Ахлабинным ранен шрапнелью. Тогда комиссаром полка был.
Капитан волнуется. Крутит длинные усы. Смотрит в пол. А Срубов ему совсем как старому знакомому:
— Ничего, это в открытом бою.
Долго не допрашивал. В списке разыскиваемых капитана не было. Подписал постановление об освобождении. Расставаясь, обменялись долгими, пристальными, простыми человечьими взглядами.
Остался один, закурил, улыбнулся и на память в карманный блокнот записал фамилию капитана.
А в соседней комнате возня. Заглушенный крик. Срубов прислушался. Крик снова. Кричащий рот — худая бочка. Жмут обручи пальцы. Вода в щели. Между пальцев крик.
Срубов в коридор.
К двери.
ДЕЖУРНЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ.
Заперто.
Застучал, руке больно.
Револьвером.
— Товарищ Иванов, откройте! Взломаю.
Не то выломал, не то Иванов открыл.
Черный турецкий диван. На нем подследственная Новодомская. Белые, голые ноги. Белые клочки кружев. Белое белье. И лицо. Уже обморок.
А Иванов красный, мокро-потный.
И через полчаса арестованный Иванов и Новодомская в кабинете Срубова. У левой стены рядом в креслах. Оба бледные. Глаза большие, черные. У правой на диване, на стульях все ответственные работники. Френчи, гимнастерки защитные, кожаные тужурки, брюки разноцветные. И черные, и красные, и зеленые.
Курили все. За дымом лица серые, мутные.
Срубов посередине за столом. В руке большой карандаш. Говорил и черкал.
— Отчего не изнасиловать, если ее все равно расстреляют? Какой соблазн для рабьей душонки.
Новодомской нехорошо. Холодные кожаные ручки сжала похолодевшими руками.
— Позволено стрелять — позволено и насиловать. Все позволено…
И если каждый Иванов?..
Взглянул и направо и налево. Молчали все. Посасывали серые папироски.
— Нет, не все позволено. Позволено то, что позволено.
Сломал карандаш. С силой бросил на стол. Вскочил, выпятил лохматую черную бороду.
— Иначе не революция, а поповщина. Не террор, а пакостничанье.
— Опять взял карандаш.
— Революция — это не то, что моя левая нога хочет. Революция… Черкнул карандашом.
— Во-первых…
И медленно, с расстановкой:
— Ор-га-ни-зо-ван-ность. — Помолчал.
— Во-вторых…
Опять черкнул. И так же:
— Пла-но-мер-ность, в-третьих…
Порвал бумагу.
— Ра-а-счет.
Вышел из-за стола. Ходит по кабинету. Бородой направо, бородой налево. Жмет к стенам. И руками все поднимает с пола и кладет кирпич, другой, целый ряд. Вывел фундамент. Цементом его. Стены, крышу, трубы. Корпус огромного завода.
— Революция — завод механический. Каждой машине, каждому винтику свое.
А стихия? Стихия — пар, не зажатый в котел, электричестве, грозой гуляющее по земле.
Революция начинает свое поступательное движение с момента захвата стихии в железные рамки порядка, целесообразности. Электричество тогда электричество, когда оно в стальной сетке проводов. Пар тогда пар, когда он в котле.
Завод заработал. Ходит между машинами, тычет пальцами.
— Вот наша. Чем работает? Гневом масс, организованным в целях самозащиты…
Крепкими железными плиточками, одна к одной в головах слушателей мысли Срубова.
Кончил, остановился перед комендантом, сдвинул брови, постоял и совершенно твердо (голос не допускает возражений):