Алмаз замерз под ливнем. Он дрожал, торопился — ел суп. А на улице снова калило красное солнце, и двор почти высох, лишь кое-где светлыми подковами блестели лужицы.
Постучался в открытую дверь участковый П. Мельниц, снял, поставил мокрые сапоги в сенях, от обеда он отказался. Пришел удостовериться, что Алмаз жив-здоров, долго жал ему руку, заглядывая в глаза, смеялся, крутил головой, потом надел фуражку и заторопился со двора. Младшие братишки прыгали в восторге возле двери, бабушки запели молитвы, совершая намаз, а виновник торжества, проглатывая слова, рассказал гостям затянувшуюся историю с рюкзаком. Таня Иванова, обычно строгая, весело смеялась и долго не могла остановиться. А Наташа-хохотушка вскочила и начала обнимать Феликса, который, повисая у нее на руках, поджимал от щекотки колени, хрипел, стонал, а она кружила его по комнате и спрашивала:
— Это ты сказал, это ты сказал, что Алмаз не мог выдать врагам секреты?
Феликс только счастливо жмурился, он плохо знал по-русски. В общем, все развеселились, ели хорошо, мать была довольна.
— Вечером, — предупредила она, — после бани — балеш.
Все застонали. Какой балеш?! Отъелись на месяц вперед. Мать предложила гостям отдохнуть, а отец с сыном постояли на теплом крыльце, обулись и пошли за деревню. Их догнала Таня.
— Я не хочу спать, — сказала она. — Можно, я с вами? Я вам не буду мешать.
Алмаз в смущении пожал плечами. «Чего это она? — покосился он, думая об отце. — Ну пусть. Жалко, что ли?..»
Вышли в поле. Таня от них отстала.
Над землей курился туман. Алмаз рассказывал о людях на стройке, с кем ему посчастливилось дружить: о Белокурове, о бригаде Ахмедова… Отец молча слушал. Он не хвалил сына за дружбу с такими замечательными людьми, не хвалил его за хорошую работу — он все это воспринимал как должное, иначе и быть не могло. Лишь внимательно слушал. И вдруг пробурчал, вытягивая толстые губы, щурясь и пряча лукавый блеск глаз:
— А п-почему ты с длинными волосами ходишь?
— Разве длинные? — Алмаз удивился. Он тронул себе затылок. — Совсем нет волос, папа.
Отец насупился. Оказалось, что он видел сына в кино. Так вот там у Алмаза волосы чуть не до плеч. Что за дурацкая мода? Как нехорошо! Вся деревня была расстроена. Сын обиженно стал объяснять: такая спешка была в начале лета, что некогда было и умыться. Зато план перевыполнили в два раза! Знамя получили, премию.
Но отец, кажется, был недоволен:
— Все это правильно. Но в следующий раз думай, когда тебя снимают. Как ты тут землякам объяснишь? Приехал стриженый. Хорошо. А кто же в кино снимался? Другой Алмаз Шагидуллин? Но у меня один сын Алмаз Шагидуллин. Нельзя. Ты один и помни об этом. Сосчитай свои руки — их две? И ноги две? Они положены на одного человека. Не смейся, а слушай меня! Может, я отстал, черт побери, но из ума не выжил. О тебе все спрашивают, и учти, все о твоих успехах знают. И где ты ни будешь — в армии, в далекой стране — так всегда будет.
К сердцу Алмаза подступил страх. А вдруг и о Нине? Горбатая бабка могла порассказать… Но, подумав, что на стройке треть миллиона рабочих и Алмазов, наверное, не один десяток, он успокоился. Отец чуть улыбнулся.
— Видишь?
За черным гороховым полем, за гороховыми стогами зеленел неглубокий овражек, и на его склонах паслись кони. Алмаз обернулся.
— Иванова! Вон — кони.
Таня подняла голову, увидела. Гнедые, серые, чалые, блестящие, мохнатые, они быстро ходили по кругу, терлись головами друг другу о плечи, враз уходили врассыпную, щипали траву. Уши их чутко вздрагивали. И стоял, глядя на Алмаза, белый жеребчик Алмаз — с бойкими глазами, худой, нервный.
— Мой тезка, — буркнул Алмаз подошедшей Тане. И направился к нему.
Но жеребчик испугался, напрягся, и, словно по нему из пушки выстрелили, он уже скакал, распустив хвост, высоко поднимая голову с короткой русой гривой, похожей на свет из-под туч. Он побежал к старой сизой лошади, из-за спины ее посмотрел на высокого парнишку.
Трава дымилась. Ноги и животы у лошадей были темнее, чем спины. Брюки Алмаза ниже колен стали вроде бы толстые, в налипших семенах трав. Таня шла босиком, туфли держала в руке. Отец, задумчиво склонив голову, шагал впереди, на нем гремел брезентовый плащ. Солнце валилось к горизонту, и густой красный шиповник казался его отражением на склоне лощины. Пахло медом от цветов львиного зева, лебеда с зелеными и ярко-малиновыми листьями осыпала зерна. Молодые оказались за спиной отца, рядом, справа, кружил, как вселенная, табун. И Алмаз, усмехнувшись, сказал:
— Сказка есть, Таня… вы же видели нашу толстую бабушку с муравьями на чулках? Вот она мне рассказывала, когда я был маленький. Конечно, глупость, я так просто вспомнил… Рассказать?
— Расскажите, — тоже почему-то на «вы» отозвалась Таня.
И Алмаз начал рассказывать сказку про красную лошадь на зеленых холмах.
— Каждый вечер, когда солнце вот-вот закатится, открывается в нем дверка, и выскакивает красная маленькая лошадка…
Алмаз рассказывал, шмыгал носом, улыбаясь, водя глазами по сторонам, словно подчеркивая, что сказка — детская, но ему очень-очень хотелось сейчас что-нибудь рассказать и Тане. И она внимательно слушала.
— …а утром, когда солнце начинает разогреваться… и медные деревья, звери и птицы становятся золотыми, нужно найти в себе мужество запрыгнуть на лошадку и выскочить в поле. И тогда, к чему ты ни прикоснешься медному — все будет золотым, а к чему оловянному — все будет серебро. И если от жадности там задержишься… солнце превратится в котел с кипящим оловом… и на земле родится человек с твоим именем. Вот, значит, вы родились вместо той Тани, что сгорела… а я вместо того Алмаза, который сгорел… а как мы проживем?
Алмаз вздохнул. Он перестал улыбаться, он смотрел в спину отца. Таня тоже почему-то хмурилась.
Больше они не разговаривали.
К ним из овражка вышел Ханиф, отец ему что-то сказал и повернул домой. Солнце ласково светило в спину, у лошадей в лощине казались красными головы и крупы, но животы и ноги были белые, серые, черные… «Родная моя земля, — думал Алмаз, — я никогда тебя не покину… Где бы я ни был, вернусь к тебе. Прости, что я долго не был. Так сложилась моя жизнь. Я был влюблен, моя земля, и до сих пор еще ничего не понимаю. То мне кажется — я грязная подстилка у порога аптеки, то мне хочется петь, стоя на зеленой твоей горе, никого не стесняясь…»
Они вернулись в деревню, измученные высокой мокрой травой и долгой дорогой. На сумеречных улицах уже мычал скот, блеяли овцы, трясли бородами козы.
Мать встретила пропащих словами:
— Быстрее… быстро… в баню идите. Хорошая баня.
Гости мылись в новой бане Шагидуллиных. Это почему-то смущало Алмаза, ведь он сам строил ее с отцом. Там сейчас купаются Наташа с Таней. «Я, наверное, совсем испортился, — с сожалением говорил о себе Алмаз. — Ой, какой я стал плохой! Здесь, дома, где когда-то был маленьким, я снова хотел бы стать маленьким. Но разве я могу стать маленьким с этими медными мускулами, с этими красными, безжалостными губами, которыми я мучил Нину?.. Неужели все так взрослеют? Или я особенно плохой? Если бы мать узнала, она бы умерла от горя. Упасть перед ней на колени, признаться во всем, пусть убьет?..»
Алмаз, мрачнее тучи, мыкался — ходил по двору, он невнятно что-то буркнул, когда девушки вышли из бани довольные, чистенькие и сказали: «Спасибо хозяевам!..» И сели возле самовара, обмотав головы полотенцами, сонные, густо-розовые. Они уже привыкли, были как дома.
Алмаз пошел в баню с Зубовым и шофером. Тот парился так, что спина стала в алых порезах. Потом быстро искупались хозяева и снова усадили народ за стол. Собрались уже в полных сумерках, гоня в окна комаров. Включили свет. Яств был полон стол, а главное — стояли два балеша, огромных, золотисто-желтых, с узорами на крышках — резать жалко.
— Ну чего ты такой хмурый? — удивлялись все Алмазу.
Он сам не знал. Он готов был заплакать, губы дрожали. Он выпил со всеми, но не ел. Выспавшийся для дальней дороги шофер вдруг встал и сказал, отдуваясь:
— А-а, гори она, Зоя Петровна. — Причем, конечно, для всех осталось тайной, кто такая Зоя Петровна. — Остаемся! Утром выедем! Хозяин, можно мне налить?
Все несказанно обрадовались. Шофер еще раз повторил. Ему было приятно повторить такие слова:
— Хозяин, можно мне налить?
— Конечно! Даже обязательно! — воскликнул отец и налил стакан всклень.
Шофер поднял стакан, осторожно поднес его ко рту, и видно было, как глаза его сбегаются к переносице, следя за стаканом. Он выпил, минуту сидел, закрыв глаза, вытер слезу и шепотом закончил:
— Она-а… б-блондинка…
Потом лицо у него пошло пятнами, он начал жаловаться на трудную и не всегда честную работу таксиста, и Зубов с Алмазом тут же уговорили его перейти к ним в бригаду на автоскрепер. Потом отец, иронически морща лоб, достал из шкафа старую тальянку с черными деревянными клавишами, и шофер заиграл на ней, держа перед собой на весу. Девушки запели. В этот вечер пели много песен: и «Подмосковные вечера», и «Баксан», и «Дрозды», «Колыму», и «Шаланды, полные кефали»… Алмаз вдруг вспомнил Путятина и мрачно, чуть ли не фальцетом вывел: