Он подошел к краю крыши и заглянул вниз.
Внизу узкий проход между двумя стенами занимала помойная яма. Параллельно флигелю вытянулось одноэтажное здание домовой прачечной.
Солнце ломало лучи о высокий остов флигеля и золотило верхние рамы окон.
Сашка минуту посидел на корточках, как зачарованный глядя на сверкающие стекла, потом протянул руку, взял камень и, не сходя с места, бросил им в стекло.
Стекло треснуло, зазвенело и рассыпалось тысячами маленьких брильянтиков.
Сашка поднял голову. Ленька стоял возле него и, не сводя глаз, молча смотрел на зияющий оскал свежей пробоины. Потом он взял камень, нацелился и выбил остаток стекла верхней рамы.
…Кидали долго, ни на минуту не останавливались, бегали на чердак за свежим запасом щебня, бросали целые кирпичи. Когда в окнах прачечной не осталось ни одного стекла, товарищи переглянулись.
— Ну, как? — глупо спросил Ленька.
— Дурак! — буркнул Сашка, заглядывая вниз.
Солнце, как и раньше, улыбалось широкой приветливой улыбкой, в воздухе играла весна, но на крыше почему-то стало неуютно; уже не хотелось валяться на скате и прижиматься щекой к плюшу.
— Хряем вниз, — сказал Пыльников.
Когда они спускались по мрачной лестнице, Ленька выругался и сказал:
— Наплевать… Не узнают… Никто не видел.
Сашка ничего не ответил, только вздохнул. Никем не замеченные, они вышли во двор. Малыши все еще играли в лапту. Серый мяч, отлетая от плоской доски, прыгал в воздухе. Эланлюм сидела на бревнышке и, отложив книгу, мечтательно рассматривала барашковое облачко на синем небе. Ленька и Сашка подошли к ней и, попросив разрешения, уселись рядом на пахучую сосновую поленницу.
— Где вы были? — проницательно оглядев питомцев, спросила Элла.
Ленька перекинулся взглядом с Сашкой и ответил:
— В классе, Элла Андреевна.
— В классе? Что же вы там делали?
— Ельховский пыль стирал. Он дежурный, а я… — Ленька вдруг притворно смутился.
— А ты что?
— А я… я, Элла Андреевна, сейчас над переводом из Гейне работаю…
Эланлюм удивленно вскинула глаза, потом улыбнулась.
— Правда? Гейне переводишь? Молодец. Ну что ж, выходит?
Пантелеев заврался.
— Очень даже выходит. Я уже сто двадцать строк перевел.
Он чувствовал, что Сашка смотрит на него и делает какие-то знаки глазами, но повернуться не мог.
— Я вообще немецким языком очень интересуюсь, — продолжал он. — Прямо, вы знаете, как-то… очень люблю немецкий.
Вестфальское лицо Эланлюм расцвело.
— Я и из Гете переводы делаю, Элла Андреевна.
Для Эланлюм этого было достаточно.
— Ты должен показать мне все эти переводы. И почему вообще ты раньше не показывал их мне?
Пыл разглагольствования внезапно сошел с Леньки… Он вдруг ни с того ни с сего насторожился и, пробормотав: «Кажется, Япошка зовет» — быстрыми шагами пошел со двора.
За ним ринулся и Сашка.
Когда они поднимались по лестнице в Шкиду, Сашка спросил:
— Зачем ты врал о всяких Гейне и Гете? И откуда ты выкопаешь переводы?
Ленька не знал, зачем он врал, и не знал, откуда выкопает переводы.
— Скажу, что сжег, — успокоил он сламщика.
В классе никого не было, кроме Япошки и Кобчика. Они ходили в Екатерингоф купаться. Пришли мокрые и веселые. Сейчас приятели сидели за партой и о чем-то беседовали. Япошка, по обыкновению, шмыгал носом и размахивал руками, а Кобчик возражал без горячности, но резко и визгливо.
— Ты плохо знаешь немецкий язык, поэтому не можешь судить! — кричал Япошка.
— И все-таки повторяю: Гейне непереводим, — визжал Финкельштейн.
Сашка и Ленька прислушались. И тут говорят о Гейне.
— Хочешь, докажу, что можно перевести Гейне так, что перевод будет не хуже оригинала? — объявил Японец.
Пантелеев сорвался с места и подскочил к нему.
— Слабо, — закричал он, — слабо перевести сто строчек Гейне и немножко Гете!
Японец удивленно посмотрел на него и, шмыгнув носом, ответил:
— На подначку не иду.
— Ну, милый… Еоша… — взмолился «налетчик».
Он рассказал товарищу о том, как он заврался перед Эланлюм, и о том, как важно для него выпутаться из этого неприятного положения.
Япошка забурел.
— Ладно, — сказал он, — выпутаемся. Переведу… Для меня это — пара пустяков.
Для Пантелеева снова солнце стало улыбаться, он снова услышал уличный шум и почуял весну. Вместе с ним расцвел и Сашка.
После, в компании Воробья и Голого Барина, они ходили в Екатерингоф, купались, смотрели на карусели, толкались в шумной веселой толпе гуляющих и пришли в школу прямо к вечернему чаю.
О происшествии на крыше вспомнили, лишь укладываясь спать. Расшнуровывая ботинок, Ленька нагнулся к Пыльникову и шепнул:
— А стекла?..
Сашка ответить не успел. Дежурный халдей Костец громовыми раскатами своего львиного голоса разбудил всю спальню:
— Пантелеев, не мешай спать товарищам!
Когда Костец, постукивая палочкой, пошел в другую спальню, Сашка высунулся из-под одеяла и прохрипел:
— Ерунда.
* * *
На другой день погода изменилась. Ночью прошла гроза, утро было радужное, и солнце заволакивали бледно-серые тучи. Но чувствовалась весна.
Пыльников и Пантелеев встали в прекрасном настроении.
За чаем Японец не на шутку ошарашил сидевшего с ним рядом Пантелеева:
— А я перевел сто двадцать строк, — шепнул он.
— Когда? — позабыв нужную предосторожность, чуть не закричал Ленька.
— Утром, — ответил Японец. — Встал в семь часов и перевел… И из Гете два стихотворения перевел…
После чая Япошка передал Пантелееву три листа исписанной бумаги. Пантелеев тотчас же засел за переписку перевода, дабы почерк не дал повода к сомнению в его самодеятельности.
Ленька сидел у окна. Гейне вдохновил его, взбудоражил его творческую жилку. Ему захотелось самому написать что-нибудь. Окончив переписку, он засмотрелся на улицу. На углу улицы рыжеусый милиционер в шлеме хаки улыбался солнцу и стряхивал дождевые капли с непромокаемого плаща. Чирикали воробьи, и под лучами солнца сырость тротуаров стлалась легким туманом.
Леньке захотелось описать эту картину красиво и жизненно. И он написал как мог:
Голосят воробьи на мостовой,
Смеется грязная улица…
На углу постовой —
Мокрая курица.
Небо серо, как пепел махры,
Из ворот плывет запах помой.
Снявши шлем, на углу постовой
Гладит дланью вихры.
У кафе — шпана:
— Папирос «Зефир», «Осман»!
Из дверей идет запах вина.
У дверей — «Шарабан».
Лишь одни воробьи голосят,
Возвещая о светлой весне.
Грязно-серые улицы спят
И воняют во сне.
Потом он показал это стихотворение товарищам и Сашкецу. Всем стихотворение понравилось, и Янкель взял его для одного из своих журналов.
Пыльников утро провел в музее — составлял таблицу архитектурных стилей. Ионические и коринфские колонны, портики, пилястры и абсиды увлекли его… Ни он, ни Пантелеев ни разу за все утро не вспомнили о прачечной и о разбитых стеклах.
Гроза разразилась в обед.
Если говорить точнее, первые раскаты этой грозы прокатились еще за полчаса до обеда. По Шкиде прошел слух, что в прачечной неизвестными злоумышленниками уничтожены все стекла. В эту минуту двое сердец тревожно забились, две пары глаз встретились и разошлись.
А за обедом, после переклички, когда дежурные разносили по столам дымящиеся миски пшенки, в столовую вошел Викниксор.
Он вошел быстрыми шагами, оглядел ряды вставших при его появлении учеников, ни на ком не остановил взгляда и сказал:
— Сядьте.
Потом нервно постучал согнутым пальцем по виску, походил по столовой и, остановившись у стола, по привычной своей манере растягивая слова, произнес:
— Какие-то канальи выбили все стекла в прачечной.
Глаза всех обедающих оторвались от стынущей пшенной каши и изобразили знак вопроса.
— Вышибли стекла в пяти окнах, — повторил Викниксор. — Ребята, это вандализм. Это проявление дегенератизма. Я должен узнать фамилии негодяев, сделавших это.
Ленька Пантелеев посмотрел на Сашку, тот покраснел всем лицом и опустил глаза.
Викниксор продолжал:
— Это вандализм — бить стекла, когда у нас не хватает средств вставить стекла, разрушенные временем.
Еле досидев до конца обеда, Сашка позвал Леньку:
— Пойдем поговорим.
Они прошли в верхнюю уборную. Там никого не было. Сашка прислонился к стене и сказал:
— Я не могу. Мы действительно были скотами.
— Пойдем сознаемся, — предложил Пантелеев и закусил нижнюю губу.
Пыльников секунду боролся с собой. Он надулся, зачем-то потер щеку, потом взял Леньку за руку и сказал: