Космонавту страшно захотелось с кем-нибудь подраться, но не по пустякам, а только с тем, в ком собралось бы сразу все зло на свете.
…Черная кошка с полными ведрами, мурлыкая, поплыла в невесомости к космонавту, потерлась о его рукав. Вплыла жена, держа в ладонях, пахнувших лаком и ацетоном, ручонки двух крепеньких, как белые грибы, детей. А там, внизу, по земному шару бегало столько ее детей-артистов. «А где же ишо один?» — грозно сверкнул глазом-алмазом зиминский дядя, недовольный тем, что у его племяша только двое наследников.
Космонавта клонило в сон. Но по расписанию надо было поужинать. Космонавт съел печеночный паштет, выпил крепкого чаю, выдавив на хлебец земляничную пасту из тубы. Было вкусно, но разве в Сибири такая ягода…
Ягодный уполномоченный был человек как бы сборный: крошечная головка с маслянисто-плутовскими, но самоуважительными глазами, увенчанная черно-серебряной тюбетейкой, вроде бы по ошибке торчала на длинной худой шее из грузного, тестообразно колыхавшегося тела, еле втиснутого в засаленный, прожженный парусиновый пиджак с карманами, отдувавшимися от накладных. К пузу были кое-как прикреплены несоразмерно короткие, но крепенькие ноги в милицейских галифе, не заправленных, однако, в сапоги, а бодро болтавших завязанными тесемками над бежевыми сандалетами. Все это вместе и было — ягодный уполномоченный Зиминского райпотребсоюза Тихон Тихонович Тугих. Тихон Тихонович деятельно сновал около обшарпанного грузовика с откинутыми бортами, мешая своими ценными указаниями грузчикам, взваливавшим в кузов пустые деревянные чаны для ожидаемых ягод, мешки с сахаром, новенькие цинковые ведра с еще не отодранными наклейками.
— Чо вы как вяленые? — покрикивал Тихон Тихонович. — Время поджимат…
Шофер с аристократической отстраненностью наблюдал за погрузкой, покуривая «Беломор» и беседуя как бы между прочим с явно заинтересованной им пышной, небессимпатичной кладовщицей, старавшейся вроде невзначай показать ему из-под серого рабочего халатика искрящиеся, чулочного типа сапоги.
— Я тебе пива под сиденье сунула, Гриш, — торопливо говорила кладовщица. — Только ты его в реку поставь охладить — оно приятнее будет.
Гриша небрежно кивнул смоляным чубом.
— И шанежки я тебе испекла, там же в сверточке лежат.
— Ну, это уж зря… — поморщился Гриша. — Все же в тайгу едем, а не в пустыню. Одно слово — ягодные места…
И он вдруг с очаровательной подловатостью улыбнулся каким-то своим затаенным, но небезочевидным для кладовщицы мыслям.
— Кобель ты несчастный… — вздохнула кладовщица. — Знаю я твои ягоды…
В это время ягодный уполномоченный подошел к кладовщице, сурово и вопросительно взглянул на нее со смыслом, видимо известным лишь им двоим.
— Поняла, поняла, Тихон Тихонович. Ведь еще со вчера приготовила. Один момент… — виновато засуетилась кладовщица.
Она исчезла в полутьме склада и вскоре появилась, прижимая к груди четверть, наполненную какой-то жидкостью.
— Ессенция, — немногословно пояснил Тихон Тихонович в ответ на нездорово оживившиеся глаза грузчиков и протянул кладовщице накладную. — Ты чо, рехнулась? Одна тыща восемьсот семьдесят третьим годом пометила. На сто лет ошиблась. А ну-ка, своей рукой исправь…
Четверть была водружена в кузов и бережно укутана старым овчинным тулупом. Тихон Тихонович со вздохом оглядел напрашивавшихся к нему в рейс попутчиков: сухонького старичка-грибничка с несколькими вложенными одна в другую корзинами и худощавого геологического парня с легкомысленной сумочкой «Аэрофлот».
— Не положено, ну да ладно… Сажайтесь.
— Вы, Тихон Тихонович, в кабине или на воздухе предпочитаете? — предупредительно спросил шофер.
Ягодный уполномоченный покосился на горло четверти, высовывающееся из тулупа в кузове.
— На воздухе.
— Тогда вас, папаша, в кабиночку могу определить, — обратился шофер к старичку-грибничку.
— Я тоже на воздухе, сынок, ветерку таежного поглотаю… — ласково уклонился старичок.
— И я, пожалуй… — сказал геологический парень.
Кладовщица встрепенулась.
— В таком разе, Тихон Тихонович, ежели вы позволите, я вас в кабине до Старой Зимы сопровожу — у меня там дельце есть… — затараторила она ягодному уполномоченному, сама, однако, умоляюще глядя на шофера.
— Ну, ежели дело… — хмуро сказал Тихон Тихонович.
— Не помешаю тебе, Гриш? — спросила кладовщица, мигом ставя свой искрящийся чулочный сапог на ступеньку кабины.
— С нашим удовольствием… — тоскливо сказал шофер, сплевывая папиросу, прилипшую к губе. Сесть за руль, включить зажигание, нажать педаль газа и рвануться в тайгу для него всегда было блаженным состоянием прорыва в хотя бы относительную неизвестность из, так сказать, быта. Но быт цепок, а особенно в женском лице.
Старичок и геологический парень были уже в кузове. Грузчики подмогли Тихону Тихоновичу, и ягодный уполномоченный благополучно перевалился. Затем он уселся спиной к кабине, сжав для подстраховки милицейскими галифе таинственную «ессенцию».
— Крупных ягодок вам, Тихон Тихонович, — сказал старший грузчик, с усмешливой грустцой глядя в последний раз на четверть, отбывающую в таежные дали, и с грохотом захлопывая борта.
Тихон Тихонович крякнул, устраиваясь поудобнее, и грузовик двинулся от склада, пыля по зиминским улицам и распугивая лениво переваливавшихся уток.
— Склад не закрыла! — крикнул вдогонку кладовщице один из грузчиков, но было уже поздно.
— Вот чо любовь с бабами вытворят… — независтливо, но удивленно поскреб затылок второй грузчик.
— Однако посторожить склад придется, — весело подмигнул товарищам третий грузчик. — А заодно провесть ревизию — нет ли там шло малость этой, как ее, ессенции.
И грузчики, хохоча, направились в склад.
Гриша вел грузовик с мрачным видом, нарочито показывая сидящей с ним рядом кладовщице занятость важным шоферским делом. «Нежничаю я с ними, — думал Гриша, — надежды пробуждаю. А чо потом делать с ихними надеждами?»
Надежда явно почувствовалась в том, как кладовщица, сняв пестренький платок, стала озабоченно, по-хозяйски протирать лобовое стекло.
Гриша заметил правым глазом, что бедро кладовщицы вроде бы от толчков подвигается к нему, да, благо, его защищал рычаг переключения скоростей.
— Скучать по тебе я буду, Гриш, вот чо. А ты? — стала нащупывать она почву для сочувствия.
— Угу, — пробурчал Гриша. «Погрубее надо с ними, пожестче. Главное — ни намека на перспективы. А то на шею сядут».
Но кладовщица продолжала:
— Кто ж тебе рубашки да носки в деревне стирать будет, грязномазенький ты мой?
— Да уж найду каку-нибудь старушку… — отмахнулся Гриша.
— Знаю твоих старушек… Только ту рубашку, заграничну, чо я тебе подарила, гладить не давай. Сожгут утюгом — расплавится. Они ведь, деревенски, без понятия… — говорила кладовщица, гордо показывая свой чулочный сапог, как бы отделявший ее от деревни.
— Смотря какие… — загадочно сказал Гриша, на всякий случай давая кладовщице почувствовать его положение свободного человека.
— Да я без никакой ревности, Гриш. Только они, деревенски, с инфекциями всякими. А народ там пестрый быват, одни вербованы из экспедиций чо стоят. Заразу себе не подхвати.
— Стращашь, — оскалил зубы Гриша. — Ко мне не пристает.
Кладовщица сообразила, что далековато зашла, и переменила пластинку:
— Гриш, а ты чо не женился ни на ком? Достойными себя никого не считашь или как?
«Началось, — скрипнул зубами Гриша. — Дорого мне это пиво с курьерского встанет».
— Волю я люблю, понимашь, волю… Как сказал поэт, на свете счастья нет, а есть простор и воля.
Гриша, когда приводил эти прочитанные ему однажды районным журналистом и запомнившиеся строки, всегда вместо слова «покой» ставил «простор». Покой — это было что-то непонятное ему, расплывчатое. А вот простор — это он понимал, любил.
— Это Есенин написал? — спросила кладовщица, одновременно и настраиваясь на лирический лад, и желая показать свою образованность, но вместе с тем опасаясь в прочитанных строчках какого-либо подвоха.
— А то кто же…
— А вот я вольная, да счастья все равно нет. Мне бы пусть неволя, да счастливая… — грустно сказала кладовщица, касаясь Гришиной руки, подрагивавшей на черной пластмассовой шишечке рычага, а в мыслях у нее было: «Я ведь все равно в неволе у тебя, кобель ты несчастный. Так уж оформить бы эту неволю, и делу конец, а зато у меня к самой себе уважение будет».
Гриша легонько, но твердо отстранил ее руку.
— Мало ли человеку разных неволь, он еще и в семейную сам лезет. И так на человеке столько сидит — и работа, и начальство, и местком. Пусть уж хоть дома начальников не будет.