– Вот это тот самый абрикос, – сказал писатель, – который я хотел сорвать для сына и не сорвал, потому что этот абрикос поедет в город, в фруктовую лавку и продастся там на дипломатический обед министра. Я буду на этом обеде и съем его там или в кармане привезу сыну, но моя жена купит на него иголок, ниток, карандаш, соль. Я бываю на обеде министра, но пять лет уже я никуда не могу поехать дальше нашей страны. А моя жена уже два года не выезжала дальше станции. Поистине, эти сосны – стены мои!..
Сосны держатся за камни кривыми корнями, которые злобно ползут по мху во все каменные трещины. За камнями меж сосен озеро. Дальше еще озера. И еще дальше – море. И в море из воды выползают обглоданные гранитные глыбы. Двое идут к воде, садятся в лодку. С порога дома жена машет мужу рукой. Писатели едут встречать иностранного гостя.
В столицах этих стран и в литературах, кроме соловьиной тишины и правила, что писатель может быть богат и знаменит только после смерти, есть и другие традиции и правила. Чего доброго, пьянство по понятиям этих стран никак не порок, но доблесть, и кабаки в этих странах – почетное место. В одной из этих стран, где якобы проживал Гамлет, по дороге к замку, в котором якобы произошла трагедия Гамлета, есть кабак, куда каждую ночь является привидение Гамлета на коне и пьянствует со всеми кабачными пьяницами. В другой стране, в столице, в старом городе имеется кабак, организованный в семнадцатом веке пьяницей и веселым художником Михаилом Белльманом. Этот Белльман откупил подвал от бочек с дегтем и от канатов, расставил там бочки с элем, содержательствовал этот кабак, пил там и помер, оставив завещание, в коем значилось, что ни пьяниц, ни художников весельчак-пьяница-художник не забыл. Права собственности на кабак Белльман завещал Академии живописи с условием, что каждогодно Академия будет сдавать с торгов подвал специально и исключительно под кабак, дабы в кабаке пили и поминали хороших пьяниц, дабы арендная плата с кабака шла на стипендии молодым и талантливым художникам. Академический подвал существует поныне, в нем пьют министры, писатели, художники и туристы. В третьей столице писательский кабак именуется Клубом Красноносых. Почетные члены этого клуба – лучшие пьяницы от искусства – наделены грамотами на право именоваться красноносыми, грамотами, орденами и гербами, копии которых развешены в клубе.
В столице живут купцы и мореплаватели. Купцы реставрируют быт российского города Саратова времен девятьсот тринадцатого года. Мореплаватели ждут у моря погоды. Заводчики ждут войны. В городе цветет желтая акация, и мальчишки из стручков делают свистульки. Все знают друг друга и кланяются друг другу. Все помнят Крэгера. Все всё свободное время проводят в воде, как буйволы на Кавказе. В городах ничто не строится, но реставрируется, как реставрируются в национальном масштабе народные певческие праздники, и города пахнут Ганзой.
Десять лет тому назад в Берлине, в Прагер-диллэ, семь лет тому назад в Париже, в кафе Ла-Куполь, писатель встречался с другим писателем, писателем Страны Советов. Сейчас писатель Страны Советов проезжал столицу этих широт. Клуб писателей этой столицы помещался в крепостной башне старого королевского замка; под амбразурами бойниц, откуда видны город и море, размещены были диваны; в башенном подвале, где раньше хранился порох, теперь стояли бочки с пивом и пустые бочки, за которыми пили.
Писатель Страны Советов остановился в доме посольства своей страны. Два старых знакомых встретились на чае в министерстве. Писатели за чаем, перед кофе, съели по абрикосу. Писатель Страны Советов в то утро был за городом, в домах двух фермеров, в доме губернатора, в сельскохозяйственной школе для девушек. Губернатор оказался просвещенным помещиком, на письменном столе его лежали Леонард Франк и Жан Жионо, уже прочитанными, и раскрытым лежал Джон Дос Пассос. Из кабинета губернатор повел гостя в коровник и в сепараторную. Эстетика коровника дополняла эстетику Марселя Пруста. В этих странах наряду с музейными древностями всегда показывали коровью современность. За завтраком губернатор сказал: «все, что вы видите на столе, это с моей фермы, все, даже вино и колбасы, даже водка, хотя это и маленькое нарушение закона!.. Я прикупаю к столу, кроме соли и корицы, только кофе, коньяк и сигары!..» – и губернатор заговорил о Леонарде Франке. И губернатор очень внимательно спросил о переоборудовании сельского хозяйства в СССР. Писатель за неделю до отъезда из Москвы был в деревне, в рядовом колхозе, и существеннейшее, что он мог сказать губернатору, это то, что колхозники почти не говорили с писателем ни о литературе писателя, ни о своих домашних делах, но потребовали, чтоб писатель рассказал о Японии и об Америке, о делах на Дальнем Востоке, это было существеннейшим для колхозников.
– Почему? – спросил губернатор.
– Помните, что, ковыряя землю и доя коров, колхозники и знают, и уверены, что они делают и общественное, и государственное дело, – сказал писатель, – и поэтому они полагают, что судьба каждого из них зависит не только от их поля и коровы, но и от того, что делается в Америке и на Дальнем Востоке.
– Это колхозники знают? – спросил губернатор.
– Да, господин генерал, это колхозники знают очень хорошо, в первую очередь. Это основа их мироощущения и оправдание не очень эстетического занятия вроде уборки навоза.
– Не понимаю! – сказал губернатор, и сказал очень искренно, и спросил: – Позвольте узнать, когда мы осматривали школу жен, как пошутили вы, вы спросили, как оплачивается право обучения, и сообщили, что за право обучения в СССР – не то чтобы платили родители или учащиеся, но, наоборот, школы дают пособия всем учащимся. Так ли я вас понял?
– Да, именно так.
– Но почему? – спросил губернатор.
– Потому же, почему колхозники спрашивали о Японии, – потому что обучение в высшем учебном заведении есть общественное дело, и в людях с хорошими знаниями заинтересовано государство, а не только родители.
– Не понимаю! – сказал губернатор, и глаза его сделались лирическими и даже добрыми, то есть бессмысленными для губернатора.
Писатели, два старых знакомых, встретились на час в министерстве. Вечером в этот день в писательской башне устраивалось заседание в честь заезжего гостя. В подвале на бочках и за бочками писатели по непонятным причинам походили и на таких апашей, которых никогда не бывало, и на таких ганзейских купцов и феодальных рыцарей, которых также никогда и нигде не было. На самом деле было много выпито. На самом деле были тридцатые годы этого века. Гремело радио бигуинами и румбой. Алкоголь путал понятия и пространства, вываливал из сознания то, что лежит наверху сознания, и старый знакомый наблюдал, как женщины подходили к заезжему гостю, ломали язык, чтоб перелезть через заборы разноязычий, своими коленами охватывали колено гостя, притираясь животами к его бедрам, эти писательницы, журналистки, художницы и эти, с неопределенной профессией, пребывающие при искусстве, известные уже много лет, отношение к искусству из коих уже выветрилось. Глаза у женщин были совершенно доступны и ничего не прятали. Женщины терлись коленями и пытались друг у друга изучить русскую фразу, самую необходимую: «я люблю вас!..» – чтобы сейчас же выкрикнуть ее в ухо заезжему гостю. Пьянейший залез на бочку и, не то викингом, не то купцом, говорил:
– Вы знаете, как получил нобелевскую премию X!? – он назвал громчайшую писательскую фамилию. – Утром, по регламенту, он был с Академией на приеме у короля и получил грамоту. Как второстепенность, секретарь Академии передал ему чек на двести тысяч крон. Лауреата отвезли в его номер в гостиницу, и его оставили там одного с женой до вечера, до парадного обеда. Вечером приехали академики. Лауреата посадили между президентом Академии и Сёльмой Лагерлёф. Он был трезв, он ничего не пил за этот день, он выпил стакан вина, и он сразу опьянел. Это конечно была нервная разрядка. Он закричал. Он схватил за голову старуху Лагерлёф и растрепал ее прическу. Он кричал: «Ну что, старуха, как ты пишешь!? – вот, как надо писать, – как пишу я! – сам король поздравлял меня сегодня!., я лучше всех пишу!., ну что, старуха, как ты пишешь? – как вы все пишете! – а я, а я!..» – он полез в карман, и на лице его изобразился ужас, самый первобытный ужас скупости. Он не крикнул, он взвизгнул – о том, что пропал чек. Человек неистовствовал. Он был бессмысленен. Он требовал, чтобы сейчас же позвонили в банк, во все конторы банка, в редакции газет о том, что чек такой-то недействителен. Гостиница была оцеплена и поставлена вверх дном. Все было обыскано, номер, уборные, коридоры, мусорные ящики, ресторан. Чека не было. Чек найден был засунутым под обшивку дивана. Жена лауреата видела, как лауреат возился около дивана. Двести тысяч! двести тысяч! двести тысяч! – вы понимаете – две-сти ты-сяч!.. у лауреата был аффект, он сам запрятал чек под обшивку дивана, и он забыл это от счастья!.. Страшно? – невероятно?! – факт!..