— Ну, скоро, что ли? — нетерпеливо спросил Шуренков.
— Сейчас, товарищ капитан. Вон за тем изгибом…
За изгибом траншеи их остановил было черный, как египтянин, солдат, но, быстро узнав Кузеса, обрадовался, заулыбался, сверкнул белой молнией зубов, сказал:
— Наш Юрыка пришель… хорошо пришель! Капитан в блиндаже…
Откинув плащ-палатку, служившую дверью, Шуренков, а за ним Кузес ступили в землянку и тотчас же закашлялись от густого, горячего и пахучего пара, хлынувшего в легкие, — вот так бывает, когда ты из предбанника открываешь дверь в парную деревенской бани где-нибудь на Средней Руси.
В ответ на кашель журналистов откуда-то из-за этого густого, многослойного пара раздался сочный, неудержимо радостный смех, а затем послышались и слова, такие же сочные и веселые:
— О! Юрыка!.. Редактор!.. Давай сюда. Будем чай пить, наш, туркменский… Товарыщи бойцы, посторонись мало-мало!..
Пар вылетел, как в трубу, через дверь землянки. Теперь Шуренков мог хорошо рассмотреть своего испытанного военкора и всех остальных, кто находился в блиндаже. Гвардии капитан Ата Ниязов, широкоплечий, коротконогий, большерукий, с черными, горячо поблескивавшими глазами, с горбатым носом, под которым пучок аккуратно подстриженных аспидной черни усов, узколицый, сидел на дне землянки, сложив ноги по-восточному, кренделем, и держал в руке на уровне рта большую пиалу. У его ног стояло ведро, наполненное какой-то темно-зеленой жидкостью, источавшей терпкий, ароматный запах.
Вдоль стен точно в таких же позах сидели солдаты — русские, туркмены, казахи, украинцы, узбеки — и держали в руках большие жестяные кружки. Лица их лоснились и от пота, и от широких улыбок, не успевших сойти после веселой беседы.
— Это мои ежедневные гости, — указал Ниязов на бойцов. — Пулеметчики, стрелки, связисты… Герои! Фрица бьют, знаешь, как! Знаешь! Как они его бьют!.. Слюшай, расскажу… Вон видишь… это Иванченко… Вчера разведка боем бил. Так Иванченко из своего «максимки», знаешь, сколько фашистов уложил? Сейчас… — Ниязов опустил пиалу на пол и тут же извлек из кармана конверт. — Давай бери, редактор, для своей газеты. Тут все написано, вместе с комбатом Коноваловым писали. Бери! Сколько он их убил!..
Ата присвистнул и опять радостно захохотал.
Засмеялись и солдаты. Засмеялся Кузес. Растянулись в невольной улыбке и тонкие, бледные губы неулыбчивого нашего редактора.
Ниязов тем временем принялся рассказывать по очереди обо всех сидящих в блиндаже, и из его рассказов получалось, что тут были одни герои, — вот только никак нельзя было из его слов уразуметь, какой же из них самый главный герой.
Наконец Ата скомандовал своим гостям:
— Ну, товарищи, теперь па мистам! Пускай другие идут в мою чайхана. Весь батальон буду угощать!
Вскоре землянка наполнилась второй партией солдат, а за второй явилась третья.
Ата сидел на своем месте как заправский чайханщик. Пот ручьями катился по его лицу, атласно блестела смуглая кожа, сверкали рафинадной белизны зубы, оттененные черной щеткой усов под вислым носом. Бойцы тоже были потные. От их молодых, здоровых, распаренных тел веяло бодрящим духом живой плоти.
Кузес шепнул на ухо Шуренкову, что Ата Ниязов не хвастается, что такой уж порядок заведен у него в батальоне и что поэтому-то солдаты так любят своего замполита, своего «туркменчика».
Они просидели у Ниязова до полуночи, и редактор так и не сказал хозяину о «газетной этике». Ата проводил их до опушки леса, проползши туда и обратно по-пластунски, а когда вернулся к себе, раздались первые выстрелы…
Днем мы узнали, что Ата с небольшой группой своих солдат был отрезан от батальона и окружен немцами, что все попытки прорваться к окруженным пока безуспешны.
— Товарищ капитан, разрешите мне пойти туда! Товарищ капитан! — умолял Юра редактора.
Тот долго не соглашался, но под конец все же уступил:
— Ладно. Но только пойдем вместе.
И вот они лежат в солдатской цепи, готовящейся к очередной контратаке. Оттуда, где находилась землянка Ниязова, доносятся винтовочные выстрелы, автоматные очереди: частые и гулкие — наших ППШ, редкие и дробные — немецкие; изредка — гранатные разрывы. Среди лежавших рядом, трудно, горячо дышавших солдат Шуренков и Кузес узнают своих вчерашних знакомых, тех, с которыми они «гоняли чаи» в ниязовской чайхане.
— Ребята, неужели не прорвемся, а? — спрашивал Кузес, воинственно щелкая затвором карабина, взятого напрокат у старшины стрелковой роты.
Солдаты между тем молчали. Только темные тугие желваки вспухали на побледневших скулах.
На этот раз они прорвались. Шуренков и Кузес не успели даже сообразить, как это все произошло, когда увидели Ниязова, всего израненного, на солдатских руках. Заметив журналистов, он как-то неловко улыбнулся, сказал слабо:
— Иванченко… Сколько он уложил фашистов! Напишите о нем, ребята! Я не могу, вот вернусь, тогда…
Кузес и Шуренков написали. Но не только об Иванченко. Это была первая корреспонденция, в которой рассказывалось и о подвиге — далеко не первом подвиге — нашего военкора и нашего друга Аты Ниязова.
Позже, вернувшись из госпиталя, он очень сердился, что газета так поступила:
— Зачем? Как я теперь буду глядеть в глаза солдатам? Нашли героя! Иванченко — то да! А я?
Мы, однако, нисколечко не опасались за его авторитет и были, конечно, правы: с той поры солдаты еще крепче привязались сердцем к своему замполиту. А он по-прежнему писал обо всех своих боевых побратимах в нашу газету.
Потом Ниязов уехал на учебу.
Где он сейчас? Кто они, эти счастливцы, которые каждый день могут слышать его сочный, исполненный незамутненного ребячьего счастья смех?
Много недель спустя автор несчастного «Млечного Пути» Алеша Лавриненко прислал с переднего края небольшую заметку. В ней сообщалось о возвращении из госпиталя рядового Гурьяна Максимовича Прибыткова, отличившегося в боях. Было сказано, между прочим, что Прибытков пожелал вернуться в минометную роту, в которой служил ранее и из которой его почему-то перевели в стрелковую незадолго до ранения.
Прочтя заметку, я тотчас же отправился на передовую.
1
Максимыч!..
Когда я думаю о фронтовых буднях, почему-то непременно вспоминаю этого старого мудрого солдата. Как появился он в минометной роте, не знаю. Похоже, что он служил в ней со дня формирования, потому что совершенно невозможно было представить нашу роту без Гурьяна Максимыча Прибыткова. Можно даже сказать, что Максимыч являлся душой роты, хотя исполнял в ней едва ли не самые скромные обязанности: он был ездовым — этот безропотный страстотерпец военных дорог. Самый высокий свой чин — звание ефрейтора — Максимыч приобрел лишь к концу второго года войны и гордился им несказанно. Любил в связи с этим порассуждать.
— Что такое есть ефрейтор? — важно спрашивал он кого-нибудь из молодых бойцов, делал необходимую в подобных случаях паузу и затем сам же отвечал: — Ефрейтор есть старший солдат. А это, брат, понимать надобно. Старший — стало быть, с него и больше спрашивается. А ты… — И Максимыч сердито умолкал, словно с ним кто-то не соглашался или собирался спорить.
Родом ярославец, он до тоски сердечной любил свою Волгу. Говорил о ней особенно ласково и доверительно. Человек не суеверный, Максимыч готов был приписать матушке Волге любые сверхъестественные силы, утверждал, что все свои богатырские свойства русские люди черпают в ней, Волге.
И ежели с ним не соглашались, горячо выкладывал свой главный козырь:
— Горький Максим где родился? А Чкалов? А Владимир Ильич Ульянов-Ленин?! То-то же и оно!
Солдаты добродушно посмеивались и в конце концов уступали веским доводам Максимыча. В награду за это получали от него добрую щепоть отличнейшей махорки — он делал ее сам, и потому махорка также составляла предмет немалой гордости Максимыча. Насчет табака ездовой придерживался своего мнения, или, как он выражался, «принципа».
— Табак — продукт мудреный. Его с головой надо курить — тогда будет толк и польза. Не то один вред получается.
Что значит «курить с головой», Максимыч не пояснял, считая, видимо, излишним.
Не знаю, видел ли кто-нибудь Максимыча спящим. Лично я — нет, не видал. Правая рука ротного старшины, ездовой был поистине неутомим. Привезет, бывало, мины, перекусит малость и опять в путь, на склад за продуктами. Вернется, накормит лошадей, примется чистить их скребницей. А коли это на новом месте, тут же начинает рыть укрытия, чтобы, значит, ни один шальной осколок, ни одна шальная пуля не смогли задеть коней. С лошадью он разговаривал, как с человеком, — то ласково, то сурово и строго; соответственно и обращался с нею — отечески-заботливо, а порой ворчливо.