Незабудный представил Галине Петровне своего приемыша. Пьер разом подшагнул и припал к ручке Галины Петровны.
Но та отдернула руку, смущенно и сердито проговорила:
– Ну-ну, ни к чему это. Не полагается у нас… А вы, значит, уже познакомились? – Она показала глазами на Ксану, и та, оглянувшись от дверей, утвердительно кивнула, вся закрасневшись.
Когда она вышла, Галина Петровна сказала Незабудному:
– Что это он у тебя модный чересчур? И ручку лижет. Ну ничего, обработают его помалу наши пионеры. А так складненький да и с рожицы чистенький. Девчонки-то небось в классе уж загляделись… И Ксанка-то… Эх, бедная моя… Рвануло ей, наверное, сейчас сердчишко-то. Хоть и не знала отца, а все думала о нем. Уж так гордилась. И все, видно, хоть вот такесенькую, да берегла в себе думку-надежду.
Артем и Богдан ушли к кукуевцам. Ксана еще переодевалась у себя. А Соня в Пьер забрались с коленками на диван и занялись разглядыванием семейных фотографий на стене. Снимки хранили память и славу семьи Тулубеев. Тут были старые, словно обкуренные и полусмытые фотографии времен гражданской войны. С одной из них глядел черноусый и бровастый Богдан Анисимович Тулубей в буденовском шлеме с разлапистой красной звездой, со стрелецкими перехватами у отворотов кавалерийской шинели, с кривой казацкой шашкой у пояса. Молодая Галина Петровна стояла у бронепоезда, я над ней из поворотной башни торчало дуло орудия. А вот она же много лет спустя, уже похожая на сегодняшнюю, снята с делегатами партийного съезда на Красной площади в Москве перед Спасской башней.
Многие фотографии пожухли, потускнели, и казалось, что все они сняты в плохую погоду, в сумрачный день. По лица у людей были погожие, глаза смотрели молодо, гордо.
Рядом висели почетные грамоты. Их было много. А сбоку от них разместились плохонькие снимки, хотя и тусклые, но, как видно, более свежие. Они рассказывали о тяжелых, полуголодных, душу выматывающих днях эвакуации за далекий Урал. Там и простудилась в холодном нетопленном цеху, монтируя оборудование, привезенное с юга, Ксанкина мать, Марина Андреевна, и вскоре умерла, оставив на руках у бабушки маленькую дочку. Ксанка, конечно, не помнила матери. Но вот она, Марина Андреевна, красивая, веселая, нарядная, очень смелая, смотрит со стены.
Мальчики оба разом оглянулись. За ними стояла и молча глядела на ту же материнскую фотографию Ксана. Нарядная и такая неожиданно красивая в новом своем платье, что заглядишься, она была сейчас очень похожа на мать, смотревшую со снимка. Только шейка больно уж тоненькая, – так бесприютно и зябко вылезала она из широкого выреза, что у Сени непонятно и тревожно заныло где-то под ложечкой.
Глава X
С той и с другой стороны
Они идут по городу – Артем Незабудный и Богдан Тулубей. Двое состарившихся, бывалых, давно не видевшихся людей. Они идут не спеша, и Артем Иванович по пути нет-нет да и спросит о чем-нибудь. Ведь все в этих старых местах для него ново.
– Шарманщиков чего-то я совсем не вижу. Не ходят боле? Помнишь, «Маруся отравилась» пели? Или «Сухой бы я корочкой питалась»…
– Эка вспомнил. Тут кругом у нас радио. И музыкальная школа для ребят открыта, а ты шарманку завел про старое.
– Еще помню, Богдан, китайцы с товаром всяким ходили, чесучу железным аршином отмеривали. Тоже не заметил что-то…
– Ну, Китай нынешний день другую жизнь себе отмеривает, только уж не на тот аршин. Потом Незабудный поинтересовался:
– А где же это, я слышал, тут у вас еще новый Дворец шахтера заложили? Это что, где шахтоуправление было, что ли?
– Да, признаться, я и сам толком не знаю. Я ведь тоже, брат, тут долго не был. И сейчас больше все на строительстве.
– А где же ты был?
– Я, брат, с другого конца вернулся. Ты – с запада, а я, пожалуй, с востока… Вернее – с крайнего северо-востока.
– Это чего же тебя туда носило?
– Да не своя воля носила.
– Чего же ты там делал?
– Чего делал? Землю копал, лес валил, а потом уж разрешили по специальности. Плотину строил, воду подводил. Артем Иванович сперва не понял.
– Ну, – поясняет ему Богдан, – оба мы, в общем, с тобой Галине Петровне анкету марали: сперва ты, а потом я – по другой уж графе. Но об этом вспоминать неохота, мало ли какие промашки да ошибки бывали… После разобрались.
– А в чем же ты ошибся, Богдан?
– Да не я ошибся, это во мне ошиблись. Большого маху со мной дали, Артем. Оговору подлецов поверили. Я тут при оккупации сильно полицаям фашистским насолил. Ну, кто из них уцелел, меня и оклеветали, дело запутали. А время после войны было, сам знаешь, строгое, не сразу и разобрались… Получалось, что изо всего народа на всем свете только одному человеку верить можно.
Мы-то в него верили, а он, понимаешь, народу доверия не оказывал. А в народ верить надо, иначе такое получится, что и…
Он отмахивается и глядит в другую сторону, отвернувшись.
– Слушай, Богдан, – осторожно начинает снова Артем, – как же ты после простил все?
– Кто же так вопрос ставит? Кому прощать?
– Ведь я так мыслю, Богдан. Я вот виноват перед народом, но надежду имею все-таки, что простят меня в конце концов. А ведь перед тобой все виноваты, выходит, раз ты безвинно пострадал. Кто тебя со всеми рассудит? – Плохо ты мыслишь? – резко останавливает его Богдан. – Ерундовина это, брат! Странное твое рассуждение. И в корне неверное, скажу тебе. Что за разговор это? Как так можно рассуждать? Скажи, пожалуйста… Весь народ, мол, передо мной виноват. А я сам что? Я не народ? А кто я? Слава богу, в партии с восемнадцатого года. И заметь, между прочим, восстановлен вчистую, с полным зачетом стажа. Я тебе так скажу… Нет, погоди, я уж все скажу, чтобы нам после не ворошить в низу самом… Ты вот спрашиваешь: простил ли я? А я не поп, чтобы грехи отпускать.
– Ты извини, если что не так сказал… – говорит Артем.
– Да нет, – с досадой прерывает его опять Богдан, – сказал ты так… Подумал неверно. Я не из тех, кто себя этой обидой отравил. Обида у таких все соки живьем в душе выпарила, так и ссохлись. А я по-другому рассуждаю. Я вот для Галины без вести пропадал, числился в таких. Но сам-то о себе по-другому понимал. Я-то для себя знал, где я и кто я. Меня, помнишь, еще в старые годы завалило раз. Четверо суток тогда с самим стариком Шубиным[2] с глазу на глаз оставался, но знал – пробьются ко мне люди. И не слышал их, а верил, что пробьются. Я веры в народ ни минуты не терял.
– Черт-те вас знает! – восхитился Незабудный. – Из какого состава вы тут все сделаны?
– Состав тот же, только крутой замес мы дали.
– Ну и что же, считаешь, все уже совсем хорошо, как надо?
– Нет, если кто тебе так станет брехать, – не верь. Жизнь мы налаживаем по-человечески. То правда. Многое уже помаленьку достигли, но, конечно, не хватает нам еще, ой-ой! Сам убедишься. Все с боем ведь брать пришлось. А потом Гитлер поразорял. Но мы его, как говорится, сами и прикончили. Да жаль, погибло народу много хорошего. Сын у меня, Артем, был настоящий человек. Вон в той школе учился, что теперь его именем назвали. Уже начальником участка шахты работал. А попутно пилотаж освоил в районном аэроклубе. Сразу, с первых дней, в воздух, в бой. Тринадцать звезд на фюзеляже. Героя дали. Потом сбили его. После ранения приехал к жене на поправку за Урал, к Марине. Тоже была хорошая. Верный человек и удивительной душевности какой-то. Любили они друг друга… Глядеть было радостно на них. А вот не выдержал. Вернулся. Пошел в партизаны. Его по здоровью в армию не приняли, так он пробился. Ну, а дальше ты лучше меня знаешь. Последний ты его видел, а не я. А Марина его в эвакуации жила с Галей. Условия тяжелые, цехи нетопленные, мороз… Ну и осталась у нас Ксанка на руках одна. А я-то сам в этих краях скрывался. В подполье.
Досталось тогда нашей Галине, ох досталось. И работала, и внучку маленькую выхаживала, ведь совсем лялька-то была маленькая. Но сберегла все-таки ее Галина. А без нее бы, без Ксанки, и дом бы у нас запустел. Видал, какая девчонка выравнивается и умишком не отстает. Вылитая Григорий. А иногда глянет – Марина!
Они идут некоторое время молча.
«Ксанка, Ксанка, – думает про себя Богдан, – Ксения-полухлебница, как дразнили ее когда-то. С задумкой девчонка, и не поймешь сразу, что у нее там на сердчишке. Как она вон зажглась и сгасла сейчас. Ведь и не знала никогда отца, а все им живет – и славой его и памятью. Живая, горячая душа! Тихонькая она на вид, а робости ни в чем нет. Верно Галина говорит: „Ксанка у нас как свечечка горит, светит, теплится ровненько, а вдруг – фырк-фырк и затрепещет, растрещится, аж искорки брызнут…“»
Он стал вспоминать, как застенчивая, тихонькая Ксанка решалась иной раз на поступки отчаянные, а то и диковатые… «Нет, это не своенравие, – думал Богдан, – это решительность, порыв. Вот как тогда со щенком Гавриком».