Иногда мы предпринимали походы и за черту города. Не забыть, как однажды летом отправились пешком в Раздельную (так называлась тогда станция Лисий Нос). Шоссе пролегало через Новую Деревню, на окраине которой в полях стояли цыганские кибитки, паслись кони, резвилось множество таборных ребятишек. Жили цыгане совершенно открытым бытом; мне запомнилось, что у них много перин, одеял, подушек и медных самоваров. Жизнь их показалась мне завидной и беспечной, – наверное, сквозь призму нэповской цыганщины, которой я наслушался. Романсов и песен о вольной цыганской жизни ходило тогда множество; самым популярным, пожалуй, был романс «Там бубна звон», он мне очень нравился. Он так начинался:
Все сметено могучим ураганом,
И нам с тобой придется кочевать.
Уйдем, мой друг, уйдем в шатры к цыганам,
Там не умеют долго горевать…
Когда мы шли по набережной Невки мимо буддийской пагоды, то увидели, что дверь в нее приоткрыта, и решили заглянуть в таинственное капище. Сразу же за дверью на полу метлахскими плитками было выложено что-то вроде свастики, и это нас удивило несказанно. К нам подошел человек азиатского вида с загадочно-добрым лицом, одетый в нечто светлое, свободно сидящее на теле, льняное; кроме него и нас, никого в храме не было. Он заговорил на ломаном русском языке, и из его слов мы поняли, что можем осмотреть храм; и Бориса и меня поразило, что монах не гонит нас, шкетов, а, наоборот, относится к нам с уважением, словно ко взрослым. Он повел нас в середину зала, где возвышалась гигантская статуя Будды; со стен свисали шелковые полотнища – белые, розоватые, блекло-желтые; пахло чем-то пряным, какими-то восточными куреньями. Нам неловко было долго разглядывать и разнюхивать все это, – казалось, что тибетец может сменить милость на гнев и шугануть нас из пагоды. Но когда мы пошли к выходу, он улыбнулся и с каждым попрощался за руку.
Молча, вспоминая все увиденное, шагали мы в сторону Лахты; шутка ли, у Будды в гостях побывали! И вдруг в моей памяти всплыла одна подробность: на тыльной стороне ладони монаха – не то ранка, не то болячка. А что, если это проказа?! Тогда, значит, мы с Борькой заразились… В пагоду эту, наверное, потому никто и не ходит, что у дверей ее дежурит прокаженный… Эта догадка охватила меня, как пожар, выжигая все остальные мысли. На подходе к мосту, что у Лахтинского разлива, я решил поделиться своими опасениями с другом, в надежде услышать от него что-то обнадеживающее. Но я не успел этого сделать. Борис первым обратился ко мне:
– Вадь, а ты заметил, что у него на руке?
– У кого «у него»? – спросил я, будто не понимая; теперь мне хотелось отдалить выяснение этого вопроса.
– Будто не знаешь! У буддиста этого – вот у кого!.. Ведь у него проказа!
То, что мы оба, не сговариваясь, пришли к такому ужасному выводу, казалось, на все сто подтверждало его правильность. Сев у обочины, мы начали совещаться. Возвращаться в Питер не имело смысла – ведь проказа неизлечима, и медпомощи никто нам не окажет. Мы тоскливо побрели в сторону Раздельной – не все ли равно теперь, куда путь держать. Шли унылые, вроде бы уже ослабевшие от болезни. Но у Тынянова в «Кюхле» есть мудрая строка: «Он израсходовал запас страха в пути». Пока мы шагали до Раздельной, мы устали бояться, перебоялись. По-прежнему подозревая себя в том, что подцепили страшную болезнь, мы все же выкупались в море, повалялись на пляже; страх, достигнув своего пика, шел на спад. В Ленинград возвращались поездом, не взяв билетов; вполне реальные опасения, что нас застукают контролеры, окончательно вытеснили из наших умов образ «прокаженного» монаха.
…Цирюльни и аптеки – заведения степенные, они поборники постоянства и бросают свои якоря прочно. Парикмахерская в доме № 27 существует с незапамятных времен; если бы на полчасика вызвать из бытия и небытия всех ее клиентов, они заполнили бы Средний проспект от Съездовской линии до Гавани; среди них оказался бы и я. Здесь впервые к моей ребячьей голове прикоснулись ножницы парикмахера; здесь же я, уже в юношеском возрасте, попросил подстричь меня «под полный бокс», – то была наимоднейшая тогда прическа. Молодой парикмахер выполнил просьбу с превышением: от затылка до макушки снял волосы под ноль, оставив надо лбом залихватский чуб. Когда я пришел домой, все ужаснулись, а родная сестра намекнула, что в таком виде место мне не на Шестой линии, а на Пятнадцатой (там психбольница). Мать же привела слова какого-то древнего француза, который сказал, что ни в чем человечья глупость не проявляется столь зримо, как в модах.
…В небольшом двухэтажном доме № 29, что на углу Шестой линии, весь нижний этаж занимает булочная; она обосновалась здесь в предвоенные годы. Наверное, уже мало кто помнит, что до нее тут была захудалая мастерская дамских головных уборов; на оконных витринах виднелись запыленные, выгоревшие шляпки, все одни и те же. А до шляпок, в двадцатые годы, на этих же витринах красовались жестяные венки и траурные ленты; внутри магазина на широких черных полках стояли обитые глазетом гробы. Вдоль всего фасада дома тянулась черная вывеска; на ней белыми, четкими, академически строгими буквами значилось: «Похоронное бюро ВЕЧНОСТЬ».
…Возле станции метро сворачиваю на бульвар, что между Шестой и Седьмой линиями, и шагаю по нему. Во втором или третьем доме от угла на Седьмой линии в дни моего детства был большой магазин нэпмана Солнцева – «Хозяйственные, москательные и колониальные товары». По возвращении из Старой Руссы мать долго не могла поступить на службу через Биржу труда и приватным образом временно нанялась в семейство Солнцевых приходящей гувернанткой; она присматривала за их восьмилетней девочкой и девятилетним мальчиком и обучала их французскому языку. Она говорила, что Солнцевы – люди тактичные и дети их – хорошие, послушные, так что работа у нее нетрудная. Но бабушка Аня жалела мать, бабушку очень огорчало, что та пошла в услужение к нуворишам, купчишкам.
…На доме № 23 по Шестой линии года до 1932-го можно было видеть большую вывеску: «Библиотека Семенникова» (на ней значились и инициалы, но я их запамятовал). Эта частная библиотека помещалась во втором этаже; пользоваться ею могли только взрослые, за небольшую плату. Мать брала там книги; помню их не по авторам и названиям, а по тому, что на каждой был наклеен экслибрис и очень длинное, очень подробное наставление, как надо обращаться с книгой, – вплоть до того, что нельзя читать во время еды (как раз то, к чему я привык сызмальства и от чего всю жизнь не могу отучиться). Семенниковские книги мать старательно берегла, и если кто-нибудь из знакомых выпрашивал у нее книжку на несколько дней, она демонстративно вписывала в свой брульон (по-нынешнему в общую тетрадь) имя того, кому доверила книгу, и срок ожидаемого возврата. Личные книги мать берегла не столь рачительно; они постоянно кочевали по родственникам и порой исчезали безвозвратно; зато и у нас все время сменялись, а порой и навек оседали чьи-то чужие, не библиотечные книги. Но это относится только к прозе; стихотворные томики мать считала своей прочной собственностью, не давала их «навынос» никому, и даже мне приходилось испрашивать у нее дозволения почитать Фета, Апухтина или Брюсова (в роскошном издании братьев Сабашниковых). Из-за этого я привык делить мысленно все, что в мире напечатано, на литературу вообще и на некую как бы надлитературу, сверхлитературу – поэзию.
…Дом № 15 по Шестой линии. Длинное, казенного обличия трехэтажное строение; до революции в нем помещалась частная Ларинская гимназия, в дни моего детства оно пустовало. Напомню, что пустующих зданий в двадцатые годы было немало, немало стояло и недостроенных домов. Когда в 1928 году трест «Металлострой» взялся за достройку и надстройку шестиэтажного дома на Тринадцатой линии (коробку его вчерне возвели еще перёд первой мировой) – это была сенсация на весь Васин остров. То была первая стройка, которую мне довелось увидеть. Помню фасад, обнесенный лесами, по ним двигались подносчики кирпича с «козами» на плечах. Ныне это приспособление, кажется, намертво ушло в былое – и мир его праху.
С «козой» мне пришлось лично познакомиться в 1935 году на фарфоровом заводе «Пролетарий», где я работал кочегаром. Порой, когда смена не совпадала с графиком обжига, кочегаров использовали как подсобную рабочую силу. Однажды мне с помощью «козы» довелось таскать кирпичи на крышу горнового цеха, – ремонтировалась труба над одним из горнов. По железной сквозной крутой пожарной лестнице, вмонтированной в наружную стену высокого корпуса, подниматься с девятью кирпичами за спиной нелегко; но это бы все ничего, а вот после лестницы каждый раз предстояло пройти с грузом по ничем не огороженной крыше до ее гребня. Тут было не только тяжело, но и жутковато; высоты я, признаться, боюсь. Но все казалось куда страшнее, когда я возвращался по тому же склону кровли налегке. Казалось бы, должно быть наоборот, ан нет: пока на «козе» кирпичи – идти трудно, но на высоту обращаешь меньше внимания; груз, давя на плечи, как бы выдавливает из тебя страх.