Я знаю историю каждого из этих ребят. Вот этот, в стареньком отцовском пиджачке, стал инженером, заведующим шахтой; этот, озорной, в расхлястанной, настежь распахнутой куртке без единой пуговицы, — генералом авиации; этот, в черной косоворотке, с откинутыми назад волосами, — профессором политэкономии; этот, сероглазый, — почетным шахтером; а этот, что в центре, вожак, с черными пламенными глазами, скрестивший руки на груди, — первым заместителем Председателя Совета Министров республики.
Иногда мы встречаемся: все здорово изменились, трудно узнать. И только один остался таким же, как на фотографии, — худеньким слесарьком с удивленными глазами: Вася Журавлев. Внешне он почти не меняется, не стареет, словно знает секрет вечной молодости. В тысяча девятьсот пятидесятом я нашел его почти таким же, каким оставил в тысяча девятьсот тридцать пятом.
Правда, теперь, в пятидесятом году, он, пристыженный женой и товарищами, надел наконец галстук и даже шляпу и очень быстро привык к ним, а тогда, в тридцать пятом, был он в кепке блином, в застегнутой до горла синей с белыми пуговицами косоворотке навыпуск, под пиджак, и в брюках, заправленных в сапоги. Но и тогда под кепкой, как и теперь под шляпой, в нем с первого же взгляда угадывался старый комсомольский работник, и не агитпроп, не политпросвет, а вечный экправ[4], — то есть неугомонный защитник интересов рабочей молодежи, заступник «броне-подростков», организатор горнопромышленных училищ, постоянный представитель комсомолии в профсоюзе, деятель юношеской секции рабочего клуба — бич и язва хозяйственников, которые хоть и отмахивались от него, как от досадной мухи, а порой и гнали из своих кабинетов, но почти всегда уступали ему в его просьбах за молодых рабочих и по-своему любили его и уважали. Отказать ему было невозможно.
Глядя на его простецкое, чуть побитое рябинками, открытое и доброе лицо, сразу чувствовалось, что чужие дела и интересы для него куда важнее собственных: в сущности, ему самому ничего и не надо. Если бы сказали ему: проси для себя, чего хочешь, он растерялся бы и не знал, чего просить. Он не ведал нужды, потому что никогда не знал и благополучия. Он ел в шахтерских столовках — и был доволен; часто оставался ночевать в шахтерских общежитиях — и спал отлично. Даже обзаведясь семьей, он не обзавелся хозяйством — ни коровой, ни садом, ни огородом. И не потому, что считал эта предосудительным, напротив, в других он это даже поощрял, а просто потому, что было ему недосуг заниматься этим, да и жена попалась общественница, стала председателем совета жен шахтеров.
Вся жизнь Журавлева проходила на людях; людей он любил: для него они все были разные, все интересные и, главное, все нуждающиеся в нем. У него была привычка интересоваться прежде всего заработком шахтера, входить в бытовые мелочи и нужды, или, как он сам говорил, «совать нос в шахтерский борщ». Он не был мастером произносить речи, зато никто лучше него не сумел бы провести беседу в общежитии или на наряде. Профсоюзную работу Журавлев любил и считался хорошим председателем шахткома. У него даже прическа была какая-то… «профсоюзная»: волосы не назад, а на бочок, на пробор.
Перейдя на партийную работу, Журавлев понял, что ему многому придется поучиться. Не хватало теоретических знаний. Зато люди, с которыми предстояло работать, были ему с детства известны, все тот же знакомый шахтерский народ, тут тайн для него не было. А ведь в партийной работе главное — люди.
Как и на всяком месте, куда его ставила партия, Журавлев и в горкоме сразу же с головой ушел в работу. Он любил говорить, что второй секретарь горкома — это «лошадка, везущая хворосту воз», и он тянул свой воз старательно, любовно и незаметно.
Нечаенко это знал. Знал, что Журавлев не отмахнется от него, не отошлет к инструктору «подготовить вопрос», а во все немедленно погрузится сам, разберется как опытный горняк и решит. Но вот решит ли? Порывистому Нечаенко второй секретарь горкома представлялся все-таки слишком осторожным, медлительным, кропотливым, неспособным загореться сразу и вдруг. А тут надо именно загореться! И хотя сам Нечаенко только вчера говорил ребятам, что «такой вопрос нельзя с кондачка решить», — сегодня, после ночи, уже проведенной им в маяте, размышлениях и сомнениях, он рассуждал совсем по-другому. Он считал, что тут больше и думать-то не о чем, все ясно, надо действовать, действовать, и как можно скорей.
С этим он и вошел в кабинет Журавлева, решив «взять секретаря штурмом».
— Большое событие произошло у нас вчера на наряде, — возбужденно сказал он, даже не поздоровавшись как следует.
— А в чем дело? — спокойно спросил Журавлев.
— Да народ наш взбунтовался против старой системы выемки угля, против коротких уступов.
— Вот как?!
— Народ требует по-новому организовать работу в лаве, — еще более горячась и досадуя на спокойствие Журавлева, вскричал Нечаенко. — Вы б только послушали, Василий Сергеевич, что говорят!
— Так-таки весь народ? — прищурился Журавлев.
Нечаенко осекся.
— А вы что, — удивленно спросил он, — уже слышали об этом?
— Так ведь сутки прошли, мил человек, — простодушно засмеялся секретарь.
— Вам товарищ Рудин рассказал?
— Нет, Семен Петрович ничего не говорил. Я и видел-то его мельком. А, как говорится, на угле живем, углем дышим, а земля, она слухом полнится.
— Ну и что ж вы думаете об этом? — упавшим голосом спросил Нечаенко.
— А ничего еще не думаю. Как раз к тебе собирался ехать.
— Ну так поедем! — привскочил Нечаенко.
— Вечерком и приеду. А пока садись да расскажи подробно, в чем самая суть дела. Я, как говорится, только понаслышке и знаю. Чайку хочешь?
Нечаенко нетерпеливо сел, от чая отказался, но суть дела изложил подробно, во всех деталях, и на самые придирчивые вопросы Журавлева ответил толково, как горняк.
— Ну? — с надеждой спросил он, когда все вопросы секретаря иссякли. — Как же теперь будет, Василий Сергеевич?
Журавлев ответил не сразу и как бы нехотя:
— А как будет? Теперь мне надо ребят твоих увидать. Вот вечерком, как говорится, и приеду.
Вечерком он действительно приехал на «Крутую Марию», в шахтпартком.
— Слушай, Николай Остапович, как зовут того паренька, что выступал на наряде? — спросил он.
— Андрей Воронько.
— А, да, да!.. — Журавлев туго запоминал имена и фамилии, зато хорошо помнил лица. — Значит, Андрей Воронько… Ну, вот мы и пойдем к нему. Где он живет, знаешь?
— Конечно. Я их предупредил. Ждут.
— Ну, веди!
И они пошли в общежитие.
Ребята ждали. Стараниями Веры и дяди Онисима в комнате был наведен порядок. Пахло полынью. Дядя Онисим утверждал, что полынь хороша от клонов, клопы ее люто боятся. На окне в большой обливной глиняной вазе пламенел ало-красный букет гвоздик: Вера принесла. «Ого! — пошутил Светличный.. — Букет-то со значением! Алый цвет — цвет любви». Но и он тоже нервничал, ожидая приезда Журавлева. Виктор расставил на этажерке, на самом видном месте, только что купленные книги. Потом долго смотрел, как они выглядят на этажерке, и остался в общем доволен. Как и всем, Виктору тоже казалось, что все это: и книги, и гвоздики на окне, и приятный запах полыни, и чистые наволочки, и камчатная скатерть, которую принесла Вера, — все необыкновенно важно сейчас, и все может повлиять на то — быть рекорду или не быть.
Наконец пришли Журавлев и Нечаенко.
Познакомились. Сели за стол. Хозяева неловко молчали. Молчал и Нечаенко.
— Ну, вот что, ребята, — сказал Журавлев. — Давайте сразу с дела. Не обидитесь, если прямо спрошу?
— Не обидимся… — за всех ответил Андрей.
— Вы всерьез свою идею выдвинули или так, брякнули сгоряча?
— Да мы ночи не спим из-за этой проклятой идеи! — пылко закричал Виктор. — Да мы… Эх! — и он махнул рукой.
Журавлев засмеялся. Эта горячность понравилась ему. Теперь надо было еще проверить твердость.
— Значит, и теперь не отступаетесь от своего? — лукаво спросил он.
— Нам отступать не приходится, — пожал плечами Андрей.
— Хорошо! — крякнул Журавлев. — Тогда выкладывайте все еще раз, во всех деталях…
Андрей переглянулся с товарищами, откашлялся в кулак и стал, торопясь и путаясь, «выкладывать» свою идею. Журавлев слушал его, чуть покачивая головой.
— Значит, лаву надо спрямить? — спросил он.
— Конечно.
— На это время надо. И потом… — он задумался. — А если попробовать так, как есть, с уступами, но труд разделить? Можно? — нерешительно спросил он.
— Можно, — сказал Светличный. — Только эффект будет не тот.
— Сколько в таком случае можно будет взять за смену?
Андрей немного подумал.
— Думаю, все-таки тонн шестьдесят — семьдесят, — осторожно сказал он.