— В Москве проверьте, может быть, я что-то не так написала.
В Москве на перроне ее ждал Моцкус. Стоял на крытой платформе с поломанным цветком и выглядел несчастным, но, увидев ее, начал ругаться:
— Бируте, ведь нельзя так.
— Ты даже не приехал похоронить его.
— Я не знал… Ведь мы ждали его в конце месяца.
— Если хочешь, все узнаешь.
— Стасис расспросил кассиршу и позвонил, а я сюда — на самолете.
Стасис не только звонил… Перед глазами Бируте так и стоят любительские фотографии, принесенные Жолинасом: на одной он рядом с подводой, без шапки, а на соломе — небольшой гробик, потом яма и снова этот посеребренный гробик, двое гробовщиков, какие-то незнакомые женщины, несколько букетов цветов, проведенный черенком лопаты крест и покрытая белой краской дощечка: Саулюкас Гавенас. И год. Только одна дата. Наверно, часы на могиле никто не пишет. И снова лошадь, телега, Стасис на облучке и гробик на соломе…
«Как на базар», — подумала она и на московском перроне повторила эти слова:
— Как на базар.
— Я не понимаю тебя.
— И не поймешь.
— Тут ночью хорошие цветы не достанешь. Я и этот у прохожего купил…
— Когда я спросила Стасиса, почему он написал на могиле «Саулюкас Гавенас», он ответил мне, мол, если не понравится, сама перепишешь… А я уже ничего не буду менять, Викторас.
— Хорошо, не меняй, только поехали домой, тебе надо лечиться. Билеты я уже купил.
Моцкус почти силой привез Бируте в Вильнюс. Она тогда ходила по его шести комнатам как тень и не знала, что делать. Никогда в жизни она не ощущала такой пустоты.
Через несколько дней Моцкус, словно нарочно, уехал на год за границу, а пробыл там полтора. Он долго извинялся, мол, научные планы, разрешение, будущее его и института… Он даже доказывал, что одной Бируте будет лучше, дескать, после несчастья человеку необходимо побыть наедине, пока все не осядет и не утихнет боль…
— Будь умницей, этот год пройдет скоро.
Она была умницей, пожила одна и чуть не сошла с ума. В городе ни одного знакомого, только книги, телевизор, радио и приходящая старушка, которая берет с полки необходимую сумму денег и покупает хлеб, масло, чай или идет в ресторан и приносит оттуда остывший обед, всегда недосоленный, невкусный. Вокруг — никакой жизни, только застенчивая, истоптанная и запыленная травка двора, кое-где выглядывающая сквозь асфальт вдоль тротуаров, и кактусы, страдающие не меньше, чем она. Привезенные из разных уголков мира и тесно расставленные на подоконниках, они никак не привыкнут к жирному, слишком часто поливаемому перегною и чужому хмурому небу.
«Домой!» — убеждала она себя, не понимая, что дома у нее нет. «Домой», — уговаривала себя ежедневно, потом стала повторять это слово ежеминутно, а если ее навещала Марина, которая обязательно снимала со стены какую-нибудь картину или сворачивала очередной ковер, Бируте несколько дней сходила с ума. «Домой! — Она уже ругала себя и думала, что в Пеледжяй сами стены защитят ее, что каждый куст, каждое дерево поможет ей снова вцепиться в жизнь. — Домой, только домой!» О Стасисе она даже не вспоминала. Пусть живет, пусть загнивает сам по себе, а она — опять сама по себе. Под одной крышей? Ну и что? Мало ли людей в городе годами живут по соседству, на одной лестничной клетке, и даже не знают фамилии друг друга!..
Она приехала, но любая травинка, любой куст, любое дерево говорили ей о только что потерянном счастье, говорили с такой болью, что она не выдержала и сделала то, от чего теперь так горячо отговаривает Саулюса.
Но опять Стасис! Он, можно сказать, отогрел Бируте своим дыханием, он выхаживал ее, позабыв, что кроме долга существуют отдых, еда и другие земные дела, необходимые человеку. Она пробыла в полунебытии несколько дней, а когда пришла в себя — наблюдала за Стасисом и удивлялась его святому упорству. Казалось, он жил только ею и ее несчастьем: высох, почернел, сгорбился, одни глаза под густыми ресницами, глубоко запавшие, казались счастливыми, веселыми и молодыми.
Бируте молчала и смотрела на аккуратно наклеиваемые на стенку листки отрывного календаря. Среди них уже появилось и несколько красных, а она все лежала равнодушная, измученная, не в силах ни чего-нибудь захотеть, ни кого-нибудь ненавидеть. Но однажды, лежа на спине с заложенными за голову руками, вторые сутки не смыкая глаз, она вдруг почувствовала, как бежит время. Ощущение это было настолько реальным, будто кто-то протягивал перед ее глазами странную, прозрачную ленту, и когда она проходила, все вокруг изменялось, старело и покрывалось серым налетом прошлого. Все это выглядело настолько ярко, отчетливо, что она не выдержала и, пошатываясь, прошла по комнате.
«Время! — Она хотела что-то понять. — Время, дающее оценку всему и ничего не жалеющее, не прощающее ни чрезмерной отваги, ни страха. Время!..» Вспомнила курсы, влюбленного в нее доктора и чистенький, покрытый лаком скелет женщины. Тогда, прикоснувшись к нему, Бируте вздрогнула и подумала: ведь она тоже чувствовала и страдала, она жила и плакала; а доктор водил по ее скелету полированной указкой и объяснял: «Вот это тазобедренная кость, а вот это — лобковая…»
…Вошел Стасис и остолбенел, увидев ее голой, потом перепугался и бросился к ней:
— Тебе нельзя, лежи…
Бируте глядела вокруг и ничего не узнавала. Пока она болела, Стасис выбросил старые вещи, которые могли напомнить ей о прошлом, и накупил всякой современной мебели, а напротив окна, у пустой стены, поставил огромное зеркало. Бируте подошла к нему и, так как теперь никто не запрещал ей этого, долго осматривала себя и удивлялась: «Нет, не та!..» — потому что перед ее взором все еще стояла другая, молодая, распарившаяся в баньке полногрудая девушка; в ушах продолжал звучать крик возмущенной матери… и удар кочергой… Нет, удара уже не было, она не ощущала его. Бируте стала другой — из глубины зеркала на нее смотрела измученная и порядком увядшая женщина….
— Ты можешь ноги о меня вытирать, только выслушай… Больше не делай этого, не надо. Плюнь на Моцкуса, он твоего мизинца не стоит.
Бируте ничего не ответила, но чувствовала, как в груди у нее рождается какая-то странная жажда мщения. И тогда ей захотелось рассчитаться за все, что она вытерпела и что потеряла…
— Как там твой папочка говорил? — спросила она Стасиса. — Добродетель — это отсутствие возможностей или болезнь?
— Не совсем так. Он говорил: добродетель бесплодна, поэтому простому человеку она ни к чему.
— Правильно, — Бируте улыбнулась Стасису. — И будь так добр, растопи баньку.
Париться она не могла — кружилась голова, поэтому, как следует согревшись, вышла на мостик и долго смотрела на журчащую воду, пока снова почувствовала, как по всему ее телу струится время, словно эта прозрачная, никогда не поворачивающая вспять вода ручейка, полощущая чешую маленьких и больших рыб. И она подумала, что этот поток времени так же незаметно, как и ручеек свои берега, разрушает все и уносит в какое-то огромное, недоступное пониманию человеческого разума море забвения. Она смотрела на воду, вошла в нее и хотела уплыть вместе с ней, но не смогла. Она была слишком тяжелая, измученная, поэтому стояла посреди потока, словно отшлифованный розовый камедь, и отчетливо ощущала, ощущала это течение времени, потом не выдержала и заплакала во весь голос. Она не видела, что в сторонке стоит Стасис, что он вздохнул с облегчением и теперь улыбается ей. Она плакала, словно высеченная розгами, со всхлипами и все повторяла:
— Время!.. Боже мой, еще годик-другой, и я уплыву, как этот пожелтевший листик березы…
Когда кончились слезы, иссяк и весь запас этих бабьих сантиментов. Заметив стоящего в сторонке Стасиса, она гордо вскинула голову, оделась и ушла в лес гулять. На другой день они поехали в городок. Бируте прямо-таки опустошила универмаг, побывала на спектакле гастролирующего Паневежского театра и показалась себе той несчастной королевой, которую капризы и глупость мужа заставили подняться на эшафот.
— Время! — повторяла она, ужиная в ресторане. — Стасис, ведь время никому ничего не прощает, не простит оно и тебе. Сколько у тебя денег?
— Много, Бируте, очень много…
— И зачем ты их хранишь?
— Для тебя… Только для тебя.
— Не экономь их больше, потому что, как говорит Моцкус, человек, хранящий деньги на сберкнижке, теряет в пять раз больше, чем тот, кто покупает что-нибудь ценное. Жизнь не любит неповоротливых людей, а красивые вещи — пустых карманов.
— Может быть.
Он все шутил, не подозревая, что Бируте научилась шутить довольно зло. Бируте рассмешила соседей, рассердила официантку и все время дразнила Стасиса, не испытывая к нему ни жалости, ни сочувствия.
Пусть извивается, если не может двигаться иначе; пусть ползает, если не умеет ходить с поднятой головой; пусть страдает, ибо страдания не обошли стороной и ее; пусть почувствует, свинья, как приятно быть огрызком, выплюнутой на землю косточкой вишни, пустой ореховой скорлупой…