Свидетельница обеими руками щупала голову, лицо, грудь, точно боялась, что у нее что-то торчит, что-то не в порядке, старалась прилизаться, пригладиться.
— Ну те-с, господа товарищи, приходит она этта с этим рыжим. У меня соседка сидела в гостях, так объяснила, что рыжий-то этот и есть самый главный комиссар по разверстке — Аверьянов. Зашли они в комнату к ним. Ну, думаю, видно, начинает дело налаживаться, наверное, угощать будет гостя, чай потребуется. Я и сунься в комнату-то, смотрю, ан никакого уже чаю и не требуется и так все сладилось. Стоят они у комода в обнимку. Я скорее назад, хлопнула дверью, слышала только, как она ему сказала — милый ты мой… Вот, господа товарищи, ей-богу, не вру.
В зале громко засмеялись. Улыбались подсудимые, защитники, обвинители. Улыбаясь, председатель позвонил, призвал к порядку. Свидетельница щурила подслеповатые глаза, щупала волосы, лицо, грудь, быстро вертела остренькой, сухонькой, звериной мордочкой.
— Ну, потом уж стало неприлично, уж простите меня, господа товарищи. Я дочерей своих, невесты они у меня, девушки честные, из столовой прогнала, чтобы не слушали. А у них в комнате такая возня пошла, кровать затрещала, заскрипела. Ну, прямо срам, вот уж простите, господа товарищи, говорю, что было. Потом он, значит рыжий-то комиссар, выскочил как встрепанный и уж, видно, от стыда бегом, через столовую, стакан у меня со стола сшиб, разбил, теперь такого не купишь, старинный был стакан, мне за него никаких денег не надо. Сгоряча, верно, он в дверях-то стал в тупик, не смог запор отложить. Я ему помогла. А потом уж, простите, господа товарищи, не вытерпела, заглянула к ним в комнату, да так опять и отскочила, как ошпаренная. Смотрю, лежит она — мадам Ползухина-с то есть, в самом неприличном виде, все у нее наружу-с…
В зале опять засмеялись, завозились, зашикали. Председатель позвонил, пригрозил очистить зал.
Сбоку, из-за стола защитников, несколько раз, как на пружинке, подскакивал обритый, остриженный, отточенный, кругленький, маленький, рябоватый защитник Латчина — Блудовский. Аверьянов слышал, что он просил каждый раз что-то отметить в протоколе, что-то огласить, старался свалить все на него, выгораживая Латчина. Аверьянов косился на Блудовского с полупрезрительной, полудобродушной усмешкой в зеленых глазах. Его подскакивание и просьбы казались Аверьянову совершенно бесцельными, бесполезными — ведь суд же знал, что он старается за деньги, за золото. Какая же ему может быть вера? И где Латчин взял эти двести рублей, чтобы заплатить Блудовскому? Откуда у Латчина такие деньги? Конечно, краденые. И Блудовский это знает и берет, делит краденое с Латчиным и теперь расходуется, распинается, доказывает, что Латчин действовал бескорыстно, по принуждению.
Не нравились Аверьянову защитники. Причесанные, приглаженные, в воротничках, с галстуками, подскакивают нарядными куколками, как их будто кто за ниточку под стульями дергает. Станут, как ваньки-встаньки, кланяются во все стороны — и судьям, и обвинителям, и подсудимым. Лезут, вяжутся к каждому свидетелю и на каждом слове поклон и — «разрешите», поклон и — «прошу», поклон и — «ходатайствую»! Только мешают.
Из всех защитников Аверьянов выделял двоих: своего — Воскресенского, и женщину, защитницу Мыльникова — Бодрову. И Воскресенский и Бодрова защищали бесплатно, были «казенными» защитниками. Эти не надоедали с поклонами и вопросами и раз не получали денег, то, значит, вели дело «честно».
Перед судом прошло около двадцати свидетелей. И ни один из них не сказал хорошего слова об Аверьянове.
…Матерщинник… грубиян… грабитель… выгребал последний хлеб… беспощадный комиссар… разговаривать не хотел, гнал в шею… матерщинник… матерщинник… матерщинник…
Крестьянин, старый, с седой бородой, в белой холщовой рубахе, в белых штанах, босой, поглаживая себя по лысине, почесывая затылок, заявил:
— Не комиссар, а тигра. Чистая тигра кровожадная.
Аверьянов с усмешкой, спокойно крутил длинные усы. Ему казалось, что судьи отлично понимают, почему его ругают крестьяне, и что их показаниям они не придают никакого значения.
В жаре, в духоте, в запахе пота, дегтя, махорки и сена шел суд. Судьи пили сырую воду графин за графином (отварную негде было достать). Подсудимые и защитники пили железной кружкой из железного ведра, стоявшего под столом защиты. Зрители — плотная, потная масса мяса, разложенного по стульям партера и прикрытого пестрым тряпьем. Зрители сотнями глаз липли к решетке штыков конвоя, жгли подсудимых жаром дыхания, морозили холодом злых, ненавидящих взглядов. Зрители делились на два лагеря.
Одни:
— Раскатают голубчиков. Аверьянова расстреляют.
Другие:
— Судьи коммунисты, и Аверьянов коммунист. Ворон ворону глаз не выклюет.
Подсудимых в перерывы выводили в бывший буфет. Судьи и обвинители уходили за кулисы, в уборную актрис. Защитники выходили в фойе и на двор. Зрителей выводили на улицу. На ночь подсудимых уводили в местзак (в тюрьму, попросту).
И только на третий день утром в напряженной тишине зала, смотря бесцветными глазами на три ряда бледных белых бус-голов подсудимых, председатель предоставил слово общественному обвинителю. (Подсудимые сидели тремя тесными рядами, со сцены у второго и третьего рядов видны были только головы, головы, как крупные белые бусы.)
В нервном безмолвии зала, неожиданно задетая неосторожной рукой, щелкнула неожиданно прицельная рамка винтовки, щелкнула резко, четко, сухо, как курок перед расстрелом за спиной приговоренного. Вздрогнули, побледнели, как один, обернулись подсудимые… Вытянулись лица у защитников… Вздрогнул, вставая со стула, Зуев.
Зуев начал свою речь срывающимся, неровным голосом:
— Товарищи судьи, перед нами на скамье подсудимых не служащие, сотрудники Заготконторы и государственного акционерного общества «Хлебопродукт», а акционеры единого частного акционерного общества, поставившего себе задачей расхищение народного достояния. Акции распределялись в зависимости от высоты занимаемого служебного положения, в зависимости от близости к замку, к складу, к кладовой…
Голос Зуева — высокий, но сильный, звонко звенел сталью, серебром, стал модулировать гибко, без единой фальшивой нотки. Зуев стоял, несколько откинув назад корпус, приподняв голову, взявшись левой рукой за борт черной косоворотки, жестикулируя правой. Маленький, сухощавый, но крепкий, жилистый, в тяжелых смазанных сапогах, он устойчиво стоял за столом, резким движением правой руки хватал воздух, как камень на лету ловил, держал его секунду в стиснутом, высоко поднятом кулаке и с силой бросал в подсудимых.
— …На скамье подсудимых есть интересная для меня как общественного обвинителя группа обвиняемых, это — нэпманы…
Подсудимые следили с напряженным вниманием за правой рукой Зуева. Двадцать восемь пар глаз ловили каждое его движение и после каждого взмаха нервно дергались, морщились, как от удара. Один Аверьянов сидел спокойно, смотрел на Зуева холодными, прищуренными, зелеными глазами. Аверьянов привык к выступлениям Зуева на партсобраниях, на митингах, для него он не был обвинителем, для него он — оратор, агитатор, пропагандист.
— Товарищи судьи, наш учитель Маркс, характеризуя капиталиста, прежнего капиталиста, говорил, что он является фанатиком производства. Можем ли мы эту характеристику приложить к нашему нэпману? Ни в коем случае. Наш нэпман, или нэпач, как хотите, является фанатиком распределения ради распределения. Он мало интересуется фабрикой, заводом. Нэпман отлично учитывает, что он калиф на час, поэтому все его внимание на купле-продаже, на перераспределении. Он пользуется слабостью нашей кооперации, нашего госторга и наживается, берет чудовищные деньги за то только, что разделит нам наш же кусок хлеба — мы, к сожалению, еще не научились его делить… Но нэпману мало легальных возможностей, ему мало бешеных процентов от игры на золотой валюте, на понижении нашего курса, неслыханного вздутия цен, и нэпман создает себе нелегальные возможности. Он лезет со взяткой в кабинет к нашему ответственному хозяйственнику, он запускает лапу в наши склады и кладовые, ворует и скупает, сбывает краденое; мало этого, он увиливает от налогов, заводит для виду пашню, регистрируется землеробом; нэпман есть хищник, последовательный и логичный в своей политике до конца и до конца не брезгующий никакими средствами, лишь бы в конечном счете нажиться…
Аверьянов успокоился окончательно. Конечно, Зуев агитатор, а не обвинитель. Дальше он не слышал, не понял, что Зуев от общих предпосылок перешел к детальному разбору преступлений каждого из двадцати двух. (Зуев отказался от обвинения семерых, но Аверьянова обвинил как одного из главных участников хищений в Заготконторе.)