— Да, я счастлив! — сказал Нурбек. — Утром Асия отправится к истокам Байдамтала, путь открыт, переправа исправлена!..
Нурбек с наслаждением бежал по песчаной, сырой отмели. Он пришел домой, схватил карандаш и написал на листке бумаги прыгающим, размашистым почерком:
«Асия, я ухожу туда, откуда пришел. Может быть, мы больше никогда не встретимся, но я всю жизнь буду беречь в сердце тебя — такой чудесной, какая ты есть. Не сердись, не смейся, Асия, ты для меня… До свиданья, береги себя… Да, чуть не забыл сказать, я не успел прочитать книгу Герцена, извини, и беру ее с собой, ведь это же твоя любимая книга о человеке-борце… Моя случайная встреча с тобой была самым трудным и самым счастливым днем моей жизни. Спасибо тебе, Асия, за все… Ты меня многому научила… Считай меня другом, который больше всех на свете желает тебе победы над Байдамталом… Я верю, Асия, Байдамтал будет покорен!..»
Рано утром Асылбай встал, прошелся по двору, сводил к водопою лошадь и принялся ее купать, окатывая из ведра. За горами подымалось солнце. Асылбай глянул туда, настороженно приставил руку к бровям. Вздрогнуло забрызганное речной водой лицо, он выронил ведро. Асылбай подбежал к окну Асии и затарабанил что есть силы:
— Асия, вставай, быстрей, он ушел!
Ничего не понимая, Асия выбежала во двор:
— Что случилось, папаша?
— Посмотри-ка, доченька, вон туда! — с гордостью сказал Асылбай и показал рукой на удаляющегося человека. Человек шел к перевалу. — Это Нурбек! — пояснил Асылбай.
— Нурбек! Нурбек! — громко, изо всех сил, крикнула Асия. Кажется, она хотела побежать, но остановилась и замерла — радостная, счастливая, взволнованная, в точности такая, какой она бывает по утрам, взбегая на утес и любуясь красотой Байдамтала. — Я так и знала! — прошептала она.
Нурбек скрылся за большой скалой. Асия была рада за него, но в то же время, какая-то щемящая тоска сжала ее сердце. Она отвернулась, чтобы не выдать слез, и спросила:
— Отец, а далеко отсюда до совхоза?
— Порядочно, за перевалом, но дойти всегда можно.
Перевод автора и В. Горячих.
Канымгуль держала на руках двухлетнего сына Токона, и оба они смотрели в дальний конец улицы. Оттуда по вечерам возвращалось стадо.
Улица уходила к подножию голых, выжженных до желтизны холмов, напоминающих бараньи головы. Солнце посылало из-за них свои последние рдеющие лучи, и макушки тополей, освещенные закатом, горели, как свечи. Оттуда же, со склонов холмов, наползали на землю синие сумерки, незаметно сливаясь с вечерними тенями.
Коровы брели медленно, из-под копыт вздымались серые облака дорожной пыли.
Толстощекий Токон чувствовал себя превосходно. Он улыбался во весь рот, размахивая хворостиной, подпрыгивал на руках матери и, подражая ей, звал черную корову: «Оуу, оуу, оуу!» Однако корову нисколько не тронула такая приветливая встреча. Она подошла невозмутимо, даже не глянув на Токона, и ринулась было на соседний огород, но окрик хозяйки остановил ее.
— А ну, гони ее во двор, Токон, а ну гони! — ласково проговорила Канымгуль, словно сынишка ее и в самом деле загонял скотину во двор, а не сидел у нее на руках.
Но ей, видно, достаточно было того, что малышу это занятие доставляло истинное удовольствие. Канымгуль смеялась, слегка откинув голову. Белая косынка красиво оттеняла ее загорелую шею и смуглое лицо с удивительно милыми ямочками на щеках. Она шла, чуть выгнув спину, стройная в длинном пестром платье.
— Ах ты мои пастушок! — смеялась Канымгуль и вдруг начинала так неистово целовать сына, как умеют целовать только матери своих детей. Ее черные глаза блестели от неудержимого прилива нежности.
— Ну гони, сынок, гони ее хворостинкой. А ну пошла, ненасытная, так и норовит в огороды. Хочешь молочка, Токон?
Из-за облака пыли, поднятого стадом, появился всадник. Вид у него был безучастный, пыли он не замечал, да и вообще, казалось, не замечал ничего вокруг. Он сидел в седле нахохлившись, точно сыч на дувале. Несмотря на жару, на нем был прорезиненный плащ какого-то непонятного грязно-серого цвета, давно, видно, поблекший от солнца и воды. Из-под мятой войлочной шляпы, надвинутой на самые брови, тоже по-сычиному выглядывали угрюмые, с поволокой глаза.
— Гляди, Токон, отец приехал! — заулыбалась Канымгуль мужу.
Кряжистый, скуластый Каратай, смуглый до черноты, казался намного старше своей жены. Правда, сегодня он выглядел особенно неприглядно. От грязных подтеков его вспотевшее лицо приобрело смолистый оттенок. Он, видно, давно не брился, и густая выгоревшая щетина покрывала его сильные челюсти, а выгоревшие усы походили на пожухлую степную траву, обожженную жгучим азиатским ветром — керимсалом.
Не придержав лошади, Каратай холодно глянул на жену и сына, а поравнявшись с коровой, которая принялась вдруг чесаться об ворота, он привстал на стременах и сплеча вытянул ее камчой по спине.
— Па-па, па-па, — залепетал маленький Токон, просясь покататься на лошади.
— Каратай, возьми его! — крикнула Канымгуль.
Каратай придержал было лошадь, обернулся и будто хотел улыбнуться, но улыбка не получилась. Губы его обиженно вздрогнули, в уголках рта залегли твердые складки, и он досадливо отмахнулся от сына: не до тебя, мол, отстань!
Такого Канымгуль никак не ожидала. Что-что, а в сыне он души не чаял. Она стояла ошеломленная, прижав ребенка к груди. Обычно, когда Каратай по вечерам возвращался с поля домой, а Канымгуль с Токоном на руках выходила его встречать, он, не слезая с коня, кричал: «А ну, жена, подсади сына!» И всякий раз, когда Каратай пригибался к луке седла, чтобы взять ребенка, его угрюмые усталые глаза выражали несвойственную ему нежность и ласковость. И лицо его, большое и скуластое, с вечно нахмуренным лбом, приобретало вдруг мягкость, озаряясь довольной улыбкой. И сразу он становился вроде бы новым, добрым человеком.
Каратай усаживал Токона впереди себя в седло и катал его взад-вперед по улице, тихонечко напевая при этом какую-то свою, никому неведомую песенку. А довольный Токон, важно надув губы, подгонял лошадь толстыми, короткими ножками и, гордый от сознания собственного достоинства, покровительственно поглядывал по сторонам.
Соседи умилялись, глядя на них: «Ах, наш Токон настоящий джигит!» Эти, казалось бы, простые слова были для Канымгуль самыми желанными, будто именно в них заключался светлый смысл ее материнской гордости. И Канымгуль думала, что нет на земле такой счастливой женщины, как она, и нет нигде такой дружной семьи, как ее семья.
Так было до сегодняшнего дня.
Токон плакал. Мальчик обиделся на отца.
— Не плачь, Токон, мы сейчас с тобой к бабушке пойдем, — старалась утешить малыша Канымгуль.
Когда Канымгуль вошла в дом, Каратай стоял в углу комнаты, возле полки с посудой, и, держа обеими руками большую кастрюлю, пил из нее кислое молоко. Он пил жадно, большими, громкими глотками, как запаленная лошадь. Канымгуль молча смотрела на него. При каждом глотке на его волосатой шее то опускался, то подымался кадык.
Она не понимала, чем вызвано странное поведение мужа. Он и всегда, конечно, был немногословен, но никогда она не видела его таким злобно-отчужденным, как сегодня.
Каратай, наконец, поставил на полку кастрюлю, задумчиво вытер губы своей большой, заскорузлой ладонью, искоса бросил взгляд на жену и, повернувшись к ней спиной, молча прошел к кровати.
— Принеси ребенка, — сиплым голосом приказал он, глядя куда-то мимо жены.
Канымгуль возмутилась. Ее душу жгла обида и за себя и за сына. Она готова была крикнуть ему прямо в лицо, в это ставшее чужим злое лицо: «А зачем он тебе? Больно ты соскучился по сыну. Явился, точно с похорон… Я тоже день-деньской на работе… Да разве ты отец! Волк нелюдимый!..»
Опускаясь на кошму, разостланную подле кровати, Каратай сморщился и даже застонал, будто от боли. И Канымгуль испугалась. В сердце проник холодок смутной тревоги. Может, что-нибудь случилось? А может, он просто устал? Ведь целый день мотается в седле по такой жаре. Нет, не просто устал, вид у него исстрадавшегося человека, он даже постарел за этот день. А она еще хотела попрекать его.
— Токон у бабушки, — мягко ответила она. — Что с тобой, Каратай? — Голос ее выражал и сочувствие и тревогу.
— Ничего… Ступай отсюда…
Канымгуль вышла. А Каратай так и остался лежать на кошме, подперев ладонью свою тяжелую голову. На полу грустной сизоватой струйкой дымила недокуренная цигарка.
Когда Канымгуль вернулась в комнату, Каратай быстро вскочил на ноги, видно придя к какому-то решению, и строго приказал:
— Подай резиновые сапоги!..