Я выбежал на улицу. Из изб выходили мужики, щурились на солнце, зевали, потягивались. За дядей Савелием шло человек двадцать.
Дня за четыре мост сделаем. С участков народ собрали, работа кипеть должна, — говорил он. — Главное, что технику достали, бетон завезли.
Мужики ушли к плотине. Мальчишки носились по улице. Теперь будет на что поглазеть. Такое в поселке не часто бывает.
Глядите! Бактист вышел! — закричали во все горло мальчишки, и в меня полетели камни. Не люби–80 ли меня мальчишки, и я всегда уходил играть на окраину, где меня не знали.
Я набил камнями карманы.
Косой где? — спросил, подбегая, Сашка Тарасов.
Не знаю.
А ты сколько псалмов выучил? — Сашка нарочно задел меня плечом, чтобы подраться.
Чего ты привязался? То заступаешься, то дерешься!
Сашка было замахнулся на меня, но тут появился Ванюшка.
Не приставай к нему, он же меньше тебя! Айда лучше в лес, там пеньки рвут.
Ребята прозвали Ванюшку «Косым».
Случилось это четыре года назад… Морозы тогда стояли крепкие. Однажды дед с отцом уехали в поле за сеном. Проводив их, мать собралась в магазин.
Закрой дверь, а то ненароком зайдет кто из чужих, — распорядилась мать.
Вскочив за ней босиком и в одной рубахе, Ванюшка закрыл сенки на крючок и бросился в дом, но дверь у нас закрывалась так туго, что он не смог отворить ее. Он стал кричать мне. Я толкал дверь плечом, пинал ее ногами, но тоже не смог открыть. Сбегать к соседям Ванюшка побоялся: а вдруг заберутся воры и убьют нас? Он отыскал попону, лег на ящик, укрылся ею и заснул…
Мне было страшно одному, и я заплакал. А потом задремал и очнулся от говора и топота. Мать и соседи втащили окоченевшего Ванюшку, положили его на кровать и принялись растирать его водкой и снегом. Мать молилась в углу, прося бога, чтоб он оставил Ванюшку в живых.
Ванюшка выздоровел, но почему–то глаза его стали косить. По–разному жили мы. Я учился тогда в четвертом классе, а Ванюшка — в шестом. Мне приходилось чуть ли не каждый день читать Библию, а Ванюшка был от этого избавлен. Он целые дни носился с приятелями, разорял птичьи гнезда, дразнил деревенских собак, играл в бабки и чику. Вечером заявлялся грязный, оборванный.
Мать сердито кричала:
Опять ты, изверг, штаны ухлопал! И до каких пор ты будешь издеваться надо мной?
Я–то над вами не издеваюсь. А вот вы надо мной и Павлушкой издеваетесь!
Что, что? Как ты смеешь так говорить с матерью? Вот я отцу скажу, он тебе покажет!
А я в поселковый Совет пойду, да дяде Савелию расскажу, как вы меня и Павлушку молиться заставляете. И еще в школе скажу. Вот тогда увидите, — грозил Ванюшка.
Ах ты, бессовестный! — кричала мать, но я чувствовал, что она побаивается — а вдруг Ванюшка в самом деле пожалуется дяде Савелию и в школу. После того, как приходили к нам домой депутаты поселкового Совета и учителя и долго о чем–то беседовали с родителями, те на какое–то время становились мягче, меньше заставляли нас молиться и читать вслух Библию.
«Все–таки, — думал я, — дядя Савелий — сильный, если даже мой отец побаивается его».
А Ванюшка, как ни в чем не бывало, после сердитых слов матери снова приходил таким же оборванным и грязным. Я завидовал ему, но у меня не хватало решимости так же твердо, как Ванюшка, держаться с родителями. Они это чувствовали и вымещали всю злобу на мне одном…
РЫБАЛКА
Меня разбудило какое–то бряканье в кухне. Потом что–то загремело там, упало. Я оделся и съехал по перилам вниз.
В кухню и в сени двери распахнуты. Со двора несет свежестью. Я сунулся в кухню и ахнул. Там, стоя на задних лапах, а передними опершись на полку шкафа, огромная лохматая дворняга жадно вылизывала из глубокой чашки сметану.
Я закричал, затопал босыми ногами.
Дворняга, оторопело вытаращив желто–зеленые глаза, пулей вылетела во двор. Я за ней, а ее уже в след простыл. Калитка в лес была открыта, и в нее, гогоча, выбегали напуганные гуси. Сторож Калистрат сладко спал на крыльце, положив рядом с собой колотушку и жердину.
«Хорош сторож!» — рассердился я.
Калистрат уверовал в бога года два назад. К баптистам привел его сон. Калистрат рассказывал его почти каждому встречному.
Опасливой болезнью я болел, — начинал Калистрат свой рассказ, — тиф называется. Цельный месяц без памятства валялся. Ничего не помню боле, акромя сна, а сон таковой будет… Стою я будто один в церкви на коленях, кругом свечи громадные пылают, и образа святых отовсюду на меня смотрят, да эдак пристально, что страх пробирает. Смотрят они на меня, а сами плачут. Слезы на пол падают, в маленькие свечки превращаются и становятся в ряд дорожкой. Все длиннее и длиннее дорожка, и тут вдруг оборвалась. Глядь, а там гробы стоят. Испугался я, на святых смотрю, а они глазами моргают, мол, иди к гробам–то, не стой. Пуще прежнего перепугался я. Думаю, мыслимое ли дело человека живого в гроб ложить? Встал, иду, а сам у бога прощения прошу. Подхожу к алтарю, да так и обмер. Откель ни возьмися, с левой кры–лосы две голых ноги спустились и идут ко мне. От страха я попятился. Оглянулся назад, а там пропасть бездонная образовалась, и бежать–то некуда. А ноги все приближаются, и я различил на ступнях дырки, будто кто большими гвоздями их пробил. Пригляделся получше. Батюшки! Да ведь это Христос! Над ногами ясно одежда сверкающая обозначилась. Тут и лицо проявилось, да такое вдумчивое и сурьезное. Прошел у меня страх–то. Оклемался малость. Подходит ко мне Христос. Как сейчас чувствую: пахло от него благовонным маслом миро. Положил мне Христос на голову ладонь и сказал дважды: «Пусть другие займут эти гробы». До сих пор его ладонь на своей голове ощущаю. Сказал Христос, и вдруг страшной силы гром раздался. Глядь, а Христа–то уже нет. Очнулся я, гляжу, в больничной палате, на коленях стою возлз своей кровати. Вот энтак, братцы мои родненькие, бывает, — заканчивал свой рассказ Калистрат. — После такого сна пошел я на поправку. Так и выздоровел. И в господа уверовал.
Странный был этот Калистрат. Тонкий и длинный, он ходил не сгибаясь, точно к его спине была привязана жердь. Этот человек, по прозвищу Налим, и на самом деле походил на налима. Глазных впадин у него не было, и поэтому глаза его были выпуклыми, рыбьими. Под ястребиным носом его торчали два чахлых зеленоватых пучка, смутно напоминавших усы. Тонкие большие губы тоже походили на налимьи. Летом отшлифованную лысину его прикрывал картуз со сломанным и сшитым дратвой лакированным козырьком. Пахло от Калистрата рыбой и потом. Залатанную одежду серебрила присохшая рыбья чешуя. Всю жизнь он рыбачил, знал все секреты и хитрости рыбьи. Жил он, жил бобылем и вдруг недавно взял да женился на Доре.
А ты чо это, Дора, помоложе не могла найти? — удивлялись женщины.
Фу, бабы, чо бояться–то? Хоть при месте буду. Какой–никакой, а мужик. Делай, что тебе желательно. Заступится.
Ну и сторож! — подняв с земли соломинку, я пощекотал ею в ноздре Калистрата. Он сморщил синефиолетовый нос и громко чихнул, не просыпаясь.
Я затолкал соломинку поглубже в нос ему и отбежал. Калистрат принялся во всю мочь чихать. Нахохотавшись вдоволь, я решил пойти на озеро Слезинка половить карасей.
Взял в кладовке маленькое ведерко, с крыши сарая достал две удочки и побежал.
Солнце еще не вставало, но звезды уже давно растворились в небе. Блестела роса на траве. Там, где я прошел, осталась темно–зеленая полоса. Я устроился на бережке. Скоро проснутся караси и зашныряют по озеру голодные. Далеко, в поселке, орали петухи. Лучи солнца прошлись по краю светлого неба над лесом, напоив его калиновым соком.
Дед вчера мне говорил, что в это июльское утро должны зацвести медовые травы и многие цветы. Я следил за спящим лугом, и мне вдруг стало казаться, что в травах, и впрямь, то там, то здесь вспыхивают, распускаются белые, синие, красные цветы. Или это мне чудится? В тишине и недвижности проснулся легкий, мягкий ветер, наплыл на меня. Он вкусно пах медом. Вот он тронул озеро, рассыпал рябь, перебрал стрельчатые листья ярко–зеленого камыша, пополоскал в воде серьги–ветви тенистой ивы, разбудил огромный тополь. Казалось, весь мир запах медом. Озеро вздохнуло, закурилось легким туманом. На середину озера шлепнулся селезень с изумрудными боками. С легким треском раскрывались чаши водяных лилий–кувшинок. Хлынули теплые лучи. Мир засверкал. И медом пахло. Такое медовое утро бывает только раз в году…
Дернулся поплавок, дернулась удочка. Клюет! Раз! И в траве, трепыхаясь, золотится чешуей карась шириной в две ладони. Второй поплавок из гусиного пера встал на попа и полез в омут. Раз! И… что за чудо? Линь. Да какой! Большущий. А чешуя еще краше, чем у карася. Даже голова и та отдает золотом! Переливается линь в солнечных лучах, как драгоценность.
Часам к девяти, когда солнце стало припекать, кончился клев. У меня целое ведро карасей и на проволоке в воде золотых линей с десяток.
Иду по улице и ног под собой не чую. Не всякому такое счастье выпадает.